Том Вулф - Голос крови
Примерно через полчаса Лантье понимает, что зря думает, будто они с Жислен говорят о Филиппе, – потому что за все время Жислен не вставила ни слова. Он изливал боль и растерянность ей в уши, как в две воронки… Этот обиженный диалог с самим собой ничего не изменит. Только расстроит Жислен и пошатнет ее уважение к отцу. Лантье моментально вспоминает аксиому: родители ни в чем не должны признаваться детям… никогда! и ни за что!
Но не признаваться самому себе он не может… в приливе раскаяния.:::::: В чем беда Филиппа? Все ведь так очевидно, правда? Беда в том, что я отпустил его в школу «Ли де Форест». Мой чудесный домик в стиле ар-деко расположен на участке этой школы. И я знал, что у нее… не самая лучшая слава, но постоянно твердил себе: «Да что там может быть такого уж плохого?» Правда в том, что на частную школу я бы никак не смог выкроить. Все до последнего доллара сожрал ардекошный особнячок, в котором я могу чувствовать себя, насколько хочу, французом… и, конечно, Филипп прогнулся под давлением этих Антуанов и Франсуа Дюбуа. Он не может за себя постоять. Конечно, он в отчаянии. Конечно, хватается за любую защиту. Конечно, превращается в креола. И я этому не мешаю… естественно… Господи… естественно… для меня. Ну, будь же, черт возьми, мужиком! Продай этот дом ради спасения сына!.. Но ведь уже поздно… Цены на недвижимость в Южной Флориде упали на тридцать процентов. Все, что я выручу с продажи, до последнего цента, заберет банк, и я еще останусь им должен… Но за всеми этими расчетами мне виден притаившийся людоед-обжора: «Нет, не отдам ни за что!»::::::
Лантье, едва не плача, говорит:
– Жислен, мне кажется… мне… ыэы… пора готовиться к завтрашнему занятию, и, думаю…
Жислен избавляет его от дальнейших мук:
– Я пойду в гостиную почитаю на завтра.
Она уходит, и взгляд Лантье застит туман. Конечно, она хотела побыть с ним рядом и убедиться, что он справился с тяжкими раздумьями и беспокойством.
Лантье и вправду нужно готовиться к паре занятий. Первое – на тему «Триумф французского романа девятнадцатого века». В аудитории будут сидеть отнюдь не светочи интеллекта. Во Всемирном университете Эверглейдс таких вообще нет.
– Папа, иди сюда! Скорее! По телевизору говорят! – кричит из гостиной Жислен. – Беги скорей!
Лантье выскакивает из кабинета и плюхается на кушетку в гостиной рядом с Жислен.
– Merde!
Из разошедшегося шва большой квадратной подушки, на которую уселся Лантье, полезла набивка, и он тут же подумал о том, каких денег стоит перетяжка и что сейчас он не может потратить столько на эту чертову кушетку…
На экране телевизора, несомненно, школа «Ли де Форест»… ну и сцена … крики! вой! толпа что-то скандирует! Добрая сотня, как кажется, полицейских пытается оттеснить толпу… море черных лиц, неговских и всех мыслимых оттенков коричневого, от нега до смуглого, и все, что между… орут и завывают, и эта толпа, они все молодые – с виду это ученики школы, кроме одной группы черных – те точно не могут быть из школы – на вид им где-то по двадцать с лишним, а кому-то уже и за тридцать. Десятки, как кажется, полицейских машин с гирляндами маячков на крышах, выстреливающих эпилептическими сериями красных, синих и ослепляющих белых вспышек… нестерпимо! эти вспышки белого! Но и на долю секунды творящееся на экране не дает Лантье отвлечься от страданий, какой у него старый и маленький телевизор в сравнении с нынешними телевизорами у людей – у всех уже плазмы, что бы то ни значило, вместо неуклюжих ящиков с кинескопами, или что это там выпирает сзади, как уродливый пластиковый круп… и у всех сорок восемь дюймов, шестьдесят четыре дюйма, что бы там ни мерилось – все это в мелкой шинковке за секунду. А на экране – настоящий мятеж… плотная фаланга полицейских, целая армия… никогда не видел столько полиции в одном месте… сдерживает толпу орущих – и это все ученики! – сплошь неговски коричневые и смуглые юные лица с широко распахнутыми ртами, изрыгающими истеричный вой… полицейские машины со всех сторон… гирлянды и гирлянды тревожных огней на крышах… Камера фокусируется на центре сцены… показывает забрала полицейских шлемов, прозрачные щиты… переднюю цепь черных, коричневых, мулатистых и светло-кофейных юнцов и une fille saillante comme un boeuf[19], напирающих на стену щитов… против полицейских они кажутся такими мелкими, эти орущие гусята-школьники…
– Qu’est-ce qui se passe? (Что происходит?) – спрашивает Лантье. – Pourquoi ne pas nous dire? (Почему нам не говорят!)
И будто по сигналу вой толпы перекрывает возбужденный женский голос – журналистку не показывают, – который говорит:
– Очевидно, хотят оттеснить толпу – им нужно вывести учителя, как нам сказали, его фамилия Эстевес и он преподает обществоведение, – его нужно сейчас вывести из здания и посадить в полицейский фургон, чтобы отвезти в отделение…
– Эстевес! – говорит Лантье по-французски. – Обществоведение – это учитель Филиппа!
– …но не говорят в какое. Главное, что их сейчас заботит, это безопасность. Учеников распустили примерно час назад. Занятия на сегодня закончены. Но вот толпа учеников, они отказываются покинуть территорию школы, а это старое здание, оно возводилось без учета требований безопасности. Полиция опасается, что учащиеся сделают попытку ворваться в здание, где все еще находится Эстевес.
– Скорее бы они его оттуда вывезли! – говорит Лантье. – Полиция не сможет долго сдерживать такую толпу детей!
– Папа, – говорит Жислен. – Это запись! Дело было часов пять-шесть назад, так выходит.
– А-а-а… да, – соглашается Лантье. – Верно, верно…
Он поднимает глаза на Жислен.
– Но Филипп ничего об этом не сказал… ни слова!
Жислен не успевает ответить, как снова звучит телеголос:
– Полагаю, сейчас Эстевеса попытаются вывести. Вон та маленькая дверь на первом этаже – она открывается!
Камера наезжает… похоже на дверь какой-то подсобки. Отворяясь, она создает небольшую тень на бетонной поверхности… Выходит полицейский и оглядывается по сторонам. Еще двое… и еще двое… и еще двое… потом еще трое протискиваются в тесную… нет, это не трое полисменов, а двое, крепко ведут под руки плотного лысоватого светлокожего мужчину, запястья которого, очевидно, скованы за спиной наручниками. Хотя на макушке у него уже светится плешь, на вид ему не больше тридцати пяти. Он идет задрав подбородок, но с невероятной частотой моргает. Белая рубашка, подол которой, похоже, выбился из штанов, обтягивает бугристую грудь.
– Вот он, – восклицает телекомментаторша. – Этот учитель, Хосе Эстевес! Преподаватель обществоведения в школе «Ли де Форест». Он арестован за то, что, как нам сказали, ударил ученика перед всем классом и потом повалил его на пол и практически обездвижил каким-то захватом за шею. Полиция смыкается вокруг него, образуя такую… ээ… фалангу, чтобы защитить его и довести до полицейского фургона.
Шквал воплей, улюлюканий и рвущей глотки брани.
– Они поняли, что это Эстевес, учитель, избивший их товарища около двух часов назад!
– Что за рубашка на нем? – спрашивает Лантье по-французски.
Учитель и отряд его полицейских телохранителей подходят все ближе к камере.
Жислен отвечает по-французски:
– Похоже на гуаяберу. Кубинскую рубаху.
Голос с экрана:
– Они почти достигли фургона… вы это видите. Спецназ сделал невозможное, удержав эту огромную и разгневанную толпу школьников…
Лантье вновь смотрит Жислен в глаза и говорит:
– Филипп пришел из школы, из того самого класса, где все это произошло, школьный двор блокирует целая армия копов, толпа его одноклассников, готовых на первом же суку вздернуть учителя, только дай им его в руки, – и Филипп не захотел ничего рассказать, и его дружок-нег Антуан тоже? Если бы такое случилось со мной в школьные годы, я бы до сих пор об этом всем рассказывал! Что творится с Филиппом? Ты вообще имеешь какое-то представление?
Жислен качает головой.
– Нет, папа… никакого.
Матрас
:::::: Существую ли я?.. Если так, то где?.. О боже, я нигде, мне нет места на свете… я даже больше не принадлежу «своему народу», так-то.::::::
Нестор Камачо – помните такого? – испаряется, растворяется, рассыпается на части – мясо отходит от костей, – превращаясь в желе с бьющимся сердцем, возвращаясь в первичный бульон.
Раньше он и представить не мог, как это – ни к чему не принадлежать. Да и кто бы мог? До того самого момента, сразу после полуночи, когда он вышел из раздевалки в гавани морского патруля и двинулся к стоянке.
– Констебль Камачо!
…А теперь ему еще и мерещится. В этот полуночный час тут не может быть никого, кроме копов, выходящих с дежурства, а ни один коп не станет его звать «констеблем», кроме как в шутку. Один среди этой слишком жаркой, слишком липкой, слишком волглой, слишком потной, слишком черной туманной сентябрьской ночи в Майами… представлял ли он прежде хоть отдаленно, каково оно, отчаяние? Он не намерен обманываться по поводу событий последних суток.