Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер
Вообще-то я не завтракал, подумал Панюков. Взял из рук Алексея бутерброд, взял и бутылку, чинно приподнял ее, потом пригубил горлышко. Вернул бутылку и принялся есть хлеб с колбасой. Красильниковы смотрели молча, как он ест. Доев, Панюков не уходил. Спросить о Санюшке впрямую он не решался, и потому попробовал узнать о ней окольно: «А вы ветеринара тут не видели случайно?»
«В Пытавине его найдешь, – ответила Красильникова и пояснила: – кто хотел, те туда в церковь поехали; Игонин нанял ПАЗ в автоколонне, но на ночь ПАЗ не дали, гады, только утром… Ветеринар твой со своей, я помню, тоже в ПАЗ садился… Петя, ты их видел, как садились?» – «Не, я не видел», – отозвался младший из братьев. «В Пытавине его найдешь», – уверенно повторила Красильникова и отвернулась.
Уходя, Панюков услышал за спиной голос Петра: «Не по-людски он помянул, не выпил, только облизал», услышал и ответ Красильниковой: «Они же, плеть, все из раскольников, из беспоповцев; им с нами выпить – все равно что грязи съесть». «Что-то не вижу здесь попа», – огрызнулся Панюков на ходу. «Вот, вот как они с нами разговаривают», – сказала сыновьям Красильникова, заела водку бутербродом и потеряла к Панюкову всякий интерес.
Панюков направился к другой могиле. Там ели яйца и вареную картошку из кастрюльки Виноградовы, муж и жена.
Поесть не предлагали, но сказали, что ветеринар «со своею» в Пытавино не собирались и вроде бы должны быть здесь, на кладбище, на дальнем его краю, ближе к оврагу.
По уходящим в сторону следам в снегу, мужским и женским, уж точно Санюшкиным и ветеринара, как с замиранием в груди убеждал он себя, Панюков добрел до оврага, и те, кого он углядел издалека за одинокою оградкой, вполне могли быть Саней и ветеринаром, но стоило ему поближе подойти, как он узнал в них брата и сестру Муртазовых, Олега и Марию. Уже веселые, умильные, они обрадовались Панюкову. Мария, приглашая, обеими руками замахала, Олег тоже замахал и крикнул: «Иди-ка сюда! Ты хоть не пьешь там у себя, а все равно поешь огурчиков, а то ты у себя там никогда таких не ел; да что ты мнешься, мерзнешь, заходи!» – но только Панюков ступил к ним внутрь оградки, Мария закричала хрипло и со страхом: «Да ты что, совсем, плеть, охренел – с левой ноги заходишь!», – да и Олег добавил, тоже испуганно и хрипло: «Ты ж не в строю, плеть, и не дома с койки слазишь; тут, плеть, могилка; к ней надо с правой заходить… Вот так, вот так, вот так, правильно, с правой».
Их лица снова обрели веселость, в них снова проступило умиление; любовно улыбаясь Панюкову, они выпили и закусили, и Панюков закусил с ними за компанию небольшим огурцом, просоленным так тонко и душисто, что на вопрос Марии: «Ну? И как тебе мои огурчики?» – честно ответил: «Обалдеть; вкуснятина, – потом завистливо спросил: – Кто тебя, Машка, научил?» – «Они и научили, – ответила Мария, обмахнув варежкой фарфоровый овал с отретушированным отпечатком фотографии родителей: Ольги Никитичны и Сергея Пантелеевича Муртазовых, умерших за три года до того, почти что в одночасье, с разницей в два дня, как раз под Пасху, – они и научили, кто ж еще, и так засоливать, как они солили, уже никто теперь не может, и у меня, если по-честному, не очень-то и получается».
Она вдруг всхлипнула, заплакала беззвучно, Олег ее похлопал, успокаивая, по плечу, забормотал стыдливо: «Ну, хва, хва, хва, ну хватит тебе, Машка, и у тебя не хуже получается», – и поглядел на Панюкова с укоризной, как если б Панюков был истинный виновник ее слез.
Сбитый с толку Панюков не стал расспрашивать Муртазовых о ветеринаре и выбрался на волю из-за их оградки. Он убедил себя: Красильникова точно знала, что сказала, – и уже видел себя в Пытавине, на улице Урицкого, у церкви с голубыми куполами и золотыми солнышками на куполах.
Он торопливо уходил прочь с кладбища, мимо селихновских, корыткинских и гвоздненских знакомых, где уж доевших, а где и доедающих еще возле своих могил кто колбасу, кто курицу, кто крашеные яйца, кто суп из термоса, кто макароны из судка, а кто, Муртазовым подобно, и огурцы под водку. Панюков увидел и Грудинкина. Нетвердо стоя на широко расставленных ногах по колено в снегу возле могильного сугроба, поверх которого вразброс лежали яйца и котлеты, Грудинкин жалобно оправдывался: «Ты извини, мам, я тут рядом Миху встретил, мы его брата помянули, причем по-быстрому совсем, даже не поговорили, а котлетки все равно остыли… Мам, ты чего? ну ты же помнишь его брата? ты извини, я говорю».
С верхушек берез брызнуло солнце, воздух на кладбище вспыхнул, снег весь заголубел, и, выплеснувшись будто из ведер, далеко по нему потекли яркие тени.
Грудинкин расстегнул куртку на груди, распустил шарф, глянул вверх; зажмурился. Шумно вздохнул, глотнул водки из железной кружки и принялся жевать холодную котлету.
Панюкову повезло с попуткой, и уже скоро он был в Пытавине, на улице Урицкого, у церкви. Поднялся на крыльцо и заглянул. Увидел темные спины, белые платки; гадал, который – Санюшки. В светлом полумраке роились огоньки свечей, и как пчелиный рой взмывал откуда-то густой и долгий голос батюшки, которому вдруг отзывался, будто всплеск волны, посланной далеким кораблем и вот, достигшей берега, короткий возглас церковного народа.
Полуденное солнце сильно грело спину; рубашка Панюкова липла к телу; он вспомнил, что уже две недели не был в бане, и не решился войти в церковь. Спрыгнул с крыльца и встал в его тени, в сторонке, прислушиваясь к звукам заутрени и глядя, как растворяются остатки снега в свежих лужах.
Вдруг воздух дрогнул, и с колокольни покатились, захлебываясь, перебивая и подбадривая один другого, голоса колоколов. Из церкви повалил народ. Панюков из тени вглядывался в лица женщин под платками, тут были и селихновские, но Сани среди них не оказалось.
Люди разбрелись, не замечая Панюкова; опустело крыльцо и улица перед церковью опустела. Из церкви вышли поп и служка. Поп закрыл церковь, запер ее на ключ, сошел с крыльца и, подобрав рясу, побежал по лужам через улицу, к черному автомобилю. Уже открыв дверь автомобиля, обернулся и крикнул служке громко, стараясь перекрыть звон колоколов: «Что-то я Скориковых сегодня опять не видал ни одного… А ты не видел?» – «И я не видел: наверно, в Хнов поехали, к своей Варваре Алексеевне», – ответил служка, устало опускаясь на корточки и доставая из кармана сигареты с зажигалкой. «Ну, дай им Бог, коли так…» – недоверчиво сказал поп, сел в свой автомобиль и уехал. Колокола над головой смолкли и все вокруг стихло. Служка блаженно затянулся сигаретой, встал, сошел с крыльца, бросил сигарету в лужу и пошел прочь по Урицкого.
Звук «Хнов», произнесенный служкой в разговоре, что-то подсказывал Панюкову, на что-то намекал, и он глядел вслед служке с беспокойством. Потом забыл о нем, заторопился на вокзал в надежде успеть на ближайший автобус, а то придется в ожидании следующего болтаться по Пытавину до темноты. Бежал по лужам, распахнув жаркую куртку, и на бегу сердито убеждал себя, что никакая Саня в его сон не заходила и что он попросту вообразил ее во сне… Успел. Прежде чем тронуть автобус с места, водитель объявил: «Кто до конца – то ждите следующего. Сегодня я не до конца – только до Хнова и обратно».
Да Хнов же! – чуть не вскрикнул Панюков, вдруг догадавшись, о чем был этот звук: когда-то Санюшка перебралась в Селихново из Хнова.
Уже подъезжая к Сагачам, водитель, знавший Панюкова в лицо, притормозил и крикнул, обернувшись: «Тебе сходить, чего молчишь!» – «Нет, нет, – ответил Панюков, – не здесь. Гони до Хнова».
Сойдя на хновской автостанции, Панюков пошел куда глаза глядят.
Там, где Архангельская спускается к причалу, глаза и выглядели Санюшку.
Саня сидела на краю причала, на скамье, и глядела на разбухший, черный, весь в разводах, лед, гудящий и скрежещущий под ветром так, как если бы гудел и скрежетал какой-нибудь огромный треснувший колокол.
Панюков приблизился к причалу, поднялся на него и сказал: «Христос воскрес».
Санюшка дико посмотрела на него. В глазах ее были слезы. Панюков испугался: «Да ладно плакать-то; чего ты плачешь?» – «Это не я, – сухо ответила Санюшка, – это ветер очень сильный». Она отвела глаза в сторону, встала со скамьи и быстро пошла прочь.
Стоя столбом посреди причала, Панюков глядел, как Саня сворачивает с Архангельской в переулок Клары Цеткин. И он вдруг понял, что она, как только лишь исчезнет за углом, исчезнет навсегда, и что он больше никогда ее не встретит, кроме как случайно, как совсем чужой, и не увидит, разве что издалека. И он пустился догонять ее. Свернул на Цеткин и вновь увидел ее узкую, уже сутуловатую спину. Она услышала его шаги, встала и обернулась. Подождала, когда он подойдет поближе, и спросила: «Ты тут что? Чего тебе?»
«Как это что? – глуповато улыбаясь, отозвался Панюков. – Ты позвала, и я – вот я».
«Я позвала? зачем? – сердито изумилась Саня. – Когда это я тебя звала?»