Альберто Моравиа - Скука
— А, да, — сказал я, не особенно задумываясь, — ведь он был не так уж стар.
— Едва исполнилось шестьдесят пять, но выглядел он на пятьдесят. Мы были знакомы всего два года, но мне казалось, что я знала его всю жизнь. Он стал буквально членом семьи. Он был так привязан к Чечилии! Говорил, что считает ее чем-то вроде дочери.
— Точнее было бы сказать — внучки, — поправил я ее без улыбки.
— Да, внучки, — механически поправилась мать. — Подумать только, ведь он даже не хотел брать денег за уроки. За искусство, говорил он, не платят. Как это верно!
— Может быть, — сказал я с натужным юмором, — вы хотите сказать, что и мне следовало бы давать Чечилии уроки даром?
— Ну что вы! Я только хотела объяснить, до какой степени Балестриери любил Чечилию. Вы — совсем другое дело. А Балестриери, тот просто умирал от Чечилии!
На языке у меня вертелось: «И даже умер». Вместо этого я сказал:
— Вы часто виделись?
— Часто? Да чуть ли не каждый день! Он был в доме своим человеком, и за столом для него всегда было приготовлено место. Но вы не должны думать, что он был навязчив, напротив!
— То есть?
— Ну, он всегда старался не остаться в долгу. Принимал участие в тратах, покупал то одно, то другое. И еще посылал сласти, вино, цветы. Говорил: «У меня нет семьи, и ваша семья — теперь моя семья. Считайте меня своим родственником». Бедняга, он был в разводе и жил один.
В этот момент Чечилия сказала:
— Профессор, дайте мне ваши тарелки, и ты, мама, и ты, отец.
Забрав все тарелки — четыре глубокие и четыре мелкие, — она вышла из комнаты.
Как только она исчезла, отец, который, внимая посмертной хвале Балестриери, воздаваемой женой, то и дело поглядывал на меня своими полными ужаса глазами, сделал знак, что хочет что-то сказать. Я слегка к нему наклонился, и больной, открыв рот, с жаром произнес несколько слов, которых я не понял. Мать, не говоря ни слова, поднялась, подошла к буфету, взяла там записную книжку и карандаш и положила на стол перед мужем.
— Напиши, — сказала она, — профессор тебя не понимает.
Но отец энергичным жестом оттолкнул книжку и карандаш, смахнув все на пол.
Мать сказала:
— Мы-то его понимаем, но новые люди почти никогда. Мы столько раз просили его писать, но он не хочет. Говорит, что он не немой. Пусть так, но если люди тебя не понимают, все-таки лучше было бы писать, не правда ли?
Отец бросил на нее яростный взгляд и снова принялся что-то мне говорить.
— Он говорит, — грустно, словно смирившись с неизбежным, перевела мать, — что Балестриери ему не нравился. — Покачав с искренним огорчением головой, она добавила: — И что он только ему сделал, этот бедняга!
Муж снова что-то сказал, очень энергично. Мать перевела:
— Он говорит, что Балестриери вел себя в нашем доме как хозяин.
Теперь муж посмотрел на нее почти что с мольбой. Потом с отчаянным порывом, именно так, как делает это немой, когда страстно хочет, чтобы его поняли, открыл рот и снова выдохнул мне в лицо эти свои непонятные звуки. Я увидел, что Чечилия, которая в этот момент как раз вошла в комнату, внимательно на меня взглянула.
Мать сказала:
— Муж говорит глупости. Вы поняли, что он сказал?
— Нет.
Мне показалось, что некоторое время она колебалась, потом объяснила:
— Он говорит, что Балестриери за мной ухаживал.
Мать произнесла это озабоченно, глядя не на меня, а на мужа, каким-то странно пристальным взглядом, в котором смешались печаль, мольба и упрек. Я посмотрел на мужа и понял, что взгляд жены произвел нужное действие. Он выглядел теперь смущенным и подавленным, как пес, которому дали пинка. Мать же с явным облегчением сказала:
— Балестриери действительно любил говорить мне комплименты и даже немного пошутить — в общем, он изображал из себя галантного кавалера. Но и только. Больше ничего. Знаете, профессор, — добавила она, говоря о муже так, словно его здесь не было или он был неодушевленным предметом, как раньше делала это Чечилия, — мой муж очень, очень хороший человек, но он все время работает головой — вы видите, какие у него глаза. Целый день он перемалывает в голове свои мысли, перемалывает, перемалывает и вдруг выдает вот такое!
Я взглянул на мужа, который сидел молча, подавленный и расстроенный, и только ворочал своими полными ужаса глазами да подбирал пальцами хлебные крошки; и тут передо мной вдруг блеснула догадка, которая делала вполне объяснимой его столь легко вскипевшую ярость. А именно: он нюхом чувствовал, что между Балестриери и Чечилией что-то было, по крайней мере он понимал, что Балестриери питал к ней отнюдь не отцовские чувства. И именно это он и выкрикнул в лицо жене, которая поспешила подставить на место дочери себя, заявив, что ее муж, будучи ревнивым, воображал, будто Балестриери ухаживал за ней.
Оставалось узнать, почему мать пожелала скрыть от меня настоящий смысл его слов. Чтобы не довести до моего сведения это обвинение, казавшееся ей постыдным и безосновательным? Или потому, что у нее, как говорится, было рыльце в пушку и она извлекала выгоду из небескорыстной щедрости Балестриери, пусть даже и не замечая, что они с Чечилией были любовниками? Или потому, что она с самого начала знала о связи дочери со старым художником и сознательно принимала подарки и знаки внимания?
Все три предположения, как я сразу же заметил, выглядели весьма правдоподобно, хотя и были очень разными, так сказать, разной степени тяжести. Перебирая эти мысли, я смотрел на Чечилию и лишний раз приходил к убеждению, что все, обнаруженное мною во время этого визита, в сущности, никак ее не затрагивало. Даже в худшем случае, то есть в том случае, если мать знала об их связи и с согласия дочери извлекала из нее материальную выгоду, я не мог бы сказать, что узнал о Чечилии что-то существенно новое. И все это по той простой причине, что в своей семье Чечилия жила так же, как среди мебели своего дома, то есть как сомнамбула, не замечая ничего вокруг.
Завтрак кончился неожиданно. После того как каждый из нас съел по маленькому красно-зеленому яблоку, отец вдруг поднялся и неверными шагами, волоча ноги в длинных широких брюках, которые казались пустыми, вышел из гостиной, чтобы появиться мгновение спустя уже в плаще, слишком для него широком, в огромной, как будто не своей, шляпе, закрывавшей ему пол-лица. Он поприветствовал меня издали, помахав рукой, и потом добавил что-то, указывая на окно, слабо освещенное солнцем.
— Он говорит, что идет гулять, — сказала мать, тоже подымаясь. — И я должна идти с ним. Мы немного пройдемся, потом я отведу его в кино и там оставлю, потому что в четыре открывается магазин. Да, профессор, подумать только — человек в таком состоянии, но что делать, это мой крест. — Она сказала еще несколько фраз в этом духе, пока муж, похожий на пугало, ожидал ее на пороге, потом попрощалась со мной, велела Чечилии, уходя, хорошо запереть дверь и вышла. Муж вышел следом. Из прихожей некоторое время еще доносился ее голос — она что-то говорила мужу, потом дверь захлопнулась, и стало тихо.
Чечилия и я продолжали сидеть на своих местах далеко друг от друга вокруг разоренного стола. Я сказал, помолчав:
— И ты хочешь, чтобы я поверил, будто такие родители способны ворчать по поводу того, что мы слишком часто видимся?
Я увидел, как она поднялась и, не говоря ни слова, принялась убирать со стола. Это был ее способ отвечать на щекотливые вопросы. Но я стоял на своем:
— Ты хочешь, чтобы я поверил, будто такой отец и такая мать действительно способны ворчать по этому поводу?
— А что в них такого особенного, в моем отце и матери?
— Ничего особенного. Как раз все очень обычно.
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что они показались мне не такими уж строгими.
— И тем не менее они ворчали из-за того, что я слишком часто у тебя бываю.
— Может быть, отец и ворчал, но мать — нет.
— Почему мать — нет?
— Потому что твоя мать знала о Балестриери. И если она не ворчала по его поводу, чего ради она должна ворчать из-за меня?
— Я уже говорила тебе, что она ничего не знала.
— А если она ничего не знала, зачем тогда она сегодня неправильно передала мне смысл сказанного твоим отцом?
— Как это?
— Ты что, думаешь, я ничего не заметил? На самом деле отец сказал, что Балестриери ему не нравился, потому что он ухаживал за тобой, а мать решила заставить меня поверить, будто Балестриери ухаживал за ней. Разве не так?
Она поколебалась, потом неохотно сказала:
— Ну, допустим, так.
— А тогда я тебя спрошу: если твоя мать действительно не знала о твоих отношениях с Балестриери, какой ей был смысл заставлять меня думать, будто Балестриери ухаживал за ней?