Чарльз Буковски - Истории обыкновенного безумия
я вдел ключ в кольцо и пошел следом за ней в магазин, я смотрел, как она ходит по магазину, покачиваясь и вихляя задницей, а мужчины оборачивались и говорили: «господи, вы только взгляните!»
я подошел к мясному отделу и занял очередь, мне надо было купить мяса, стоя в очереди, я увидел, как она вновь появилась, потом она встала, прислонившись к стене, в пятнадцати футах от меня, она смотрела на меня и улыбалась, я взглянул на свою ладонь, моя очередь была девяносто второй, а она все стояла, она смотрела на меня, на умудренного опытом человека, мне чего-то недоставало, наверно, у нее большая мохнатка, подумал я. а она все смотрела и улыбалась, у нее было милое личико, почти красивое, но мне необходимо было успеть к первому заезду, к половине восьмого, за квартиру тринадцатого, алименты четырнадцатого, за машину пятнадцатого, четыре пары трусов за пять долларов, центровка колеса, первый заезд, первый заезд, девяносто вторая очередь, ТЫ БОИШЬСЯ ЕЕ, ТЫ НЕ ЗНАЕШЬ, ЧТО ДЕЛАТЬ, КАК ПОСТУПИТЬ, ЧЕЛОВЕК, УМУДРЕННЫЙ ОПЫТОМ, ТЫ ИСПУГАЛСЯ, НЕ НАХОДИШЬ НУЖНЫХ СЛОВ, НО ПОЧЕМУ ЭТО ОБЯЗАТЕЛЬНО ДОЛЖНО ПРОИСХОДИТЬ У МЯСНОГО ОТДЕЛА? и потом будет столько хлопот! ты же знаешь, она окажется ненормальной, захочет переехать к тебе, будет храпеть по ночам, бросать в унитаз газеты, потребует ебать ее восемь раз в неделю, господи, это уже чересчур, нет, нет, нет, нет, мне необходимо успеть к первому заезду.
она меня раскусила, она поняла, что я попросту трусливое дерьмо, внезапно она направилась дальше, шестьдесят восемь мужчин смотрели ей вслед и грезили о неземном блаженстве, я пролетел, стар, слишком, пора на свалку, она хотела меня, ступай играть на своих скачках, старик, ступай покупать свое мясо, номер девяносто второй.
— номер девяносто второй, — сказал мясник, и я взял фунт мясного фарша, кусочек вырезки и упаковку бифштексов, намотай все это себе на болт, старик.
я вышел, направился под дождем к машине, открыл багажник, бросил туда мясо и вновь прислонился к стене — с видом человека, поглощенного земными заботами, закурив в ожидании, когда машину поставят на домкрат, в ожидании первого заезда, но я знал, что уже упустил свой шанс, упустил легкий выигрыш, дар, упавший с небес в дерьмовый день, Лос-Анджелес, пятница клонилась к вечеру, машины все ехали мимо, а дворники все протирали и протирали их стекла, за стеклами не было лиц, а я, Богарт, я — тот, кто прожил жизнь, жался к стене, засранец, и втягивал голову в плечи, монахи-бенедиктинцы хохотали во все горло и пили вино, усердно чесались все обезьяны, раввины благословляли соленые огурцы и пиписьки; а человек дела, Богарт, стоял, прислонясь к стене Бирса-Собука, — ни ебли, ни наглости, дождило, дождило, дождило, я выиграю в первом заезде на Короле Жира и поставлю на Листик Травы; и механик пришел, отогнал машину и поставил ее на домкрат, а я взглянул на часы — половина шестого, работа подходила к концу, но, так или иначе, это было уже не столь важно, я бросил сигарету под ноги и уставился на нее. красный огонек смотрел в ответ, потом дождь его погасил, а я направился за угол разыскивать бар.
Ночные улицы безумия
после пьянки мы остались у меня вдвоем с малышом, мы сидели, когда на улице принялась сигналить чья-то машина, она сигналила громко, ГРОМКО, ГРОМКО, о, громче пой! но как бы там ни было, а в конце концов все начинает бить по мозгам, мир погиб, вот я и сидел себе, пил, курил сигару и ни о чем не думал — поэты ушли, поэты со своими дамами разошлись но домам, это было чертовски приятно даже при громком сигнале, все познается в сравнении, все поэты успели обвинить друг друга в разнообразных предательских поступках, в неумении писать, в потере творческих сил; между тем каждый из них утверждал, что они заслуживают более широкого признания, что они пишут лучше, чем такой-сякой, и так далее, я сказал им всем, что им необходимо пару лет поработать на угольной шахте или сталелитейном заводе, но они так и не прекратили своей трескотни — непонятные, манерные, примитивные и в большинстве своем никудышные писатели, и вот они ушли, сигара была хорошая, со мной сидел малыш, я только что написал предисловие ко второй книжке его стихов, или к первой? ну да ладно.
— слушай, — сказал малыш, — давай выпьем и велим им уебывать. велим им засунуть этот гудок себе в жопу.
малыш не был плохим писателем, он обладал способностью смеяться над самим собой, которая иногда является признаком величия или, по крайней мере, признаком того, что у вас есть шанс не превратиться в конце концов в чопорное литературное дерьмо, мир битком набит чопорным литературным дерьмом, толкующим о встречах с Паундом в Сполето, с Эдмундом Уилсоном в Бостоне, с Дали в нижнем белье или с Лоуэллом в его саду; они сидят в своих крошечных купальных халатах, пичкают вас всем этим, и вот уже ВЫ говорите с НИМИ: ах, видите ли… «когда я последний раз видел Берроуза…» «Джимми Болдуин, господи, да он же был пьян, нам пришлось выволакивать его на сцену и прислонять к микрофону…»
— давай выйдем и велим им засунуть этот гудок себе в жопу, — сказал малыш, находившийся под воздействием мифа о Буковски (на самом-то деле я трус) и представления о Хемингуэе, Хамфри Б. и Элиоте с его закатанными брюками, ну да ладно, я попыхивал сигарой, гудок не умолкал. ГРОМЧЕ, КУКУШКА, ПОЙ.
— гудок не помеха, никогда не выходи на улицу, если до этого пил пять, шесть или восемь часов, для таких, как мы, у них клетки всегда наготове, боюсь, еще одной клетки я не выдержу, хватит с меня их треклятых клеток, я и сам себе их сооружаю в избытке.
— я скажу им, пускай запихнут, — сказал малыш.
малыш находился под влиянием супермена, «Человека и Сверхчеловека», ему нравились здоровенные люди, крутые и кровожадные, шесть футов четыре дюйма, триста фунтов, которые пишут бессмертные стихи, беда в том, что все здоровяки слабоумные, а от лица крутых ребят стихи пишут маленькие грациозные гомики с отполированными ногтями, единственным, кто соответствовал представлению малыша о герое, был детина Джон Томас, а детина Джон Томас всегда вел себя так, как будто малыша не существует, малыш был евреем, а детина Джон Томас питал слабость к Адольфу, я любил их обоих, а я очень многих людей не люблю.
— слушай, — сказал малыш, — я пойду и скажу им, пускай засунут.
о господи, малыш был высок, но слегка полноват, он упускал не так уж много случаев поесть, но в душе он был человеком покладистым, в душе он был добрым, обеспокоенным и напуганным, к тому же слегка сумасшедшим, как и все мы, в конечном счете все мы собой недовольны, и я сказал:
— малыш, забудь ты про этот гудок, все равно, судя по звуку, сигналит не мужчина, судя по звуку, это женщина, мужчина гудел бы прерывисто, исполнял бы грозную музыку, а женщина попросту жмет на гудок, сплошной звук, один большой женский невроз.
— да ебал я все это! — сказал малыш, он выбежал из дома.
с чем это связано? — подумал я. — какой в этом смысл? люди на каждом шагу совершают бессмысленные поступки, каждый поступок должен иметь под собой прочную математическую основу, именно это понял Хем на корриде и использовал в своих сочинениях, именно это я понял на ипподроме и использовал в жизни, добрые старые Хем и Бук.
— алло, Хем? это Бук.
— а, Бук, я так рад, что ты позвонил!
— думаю, не заглянуть ли к тебе на рюмочку.
— ах, малыш, я бы с удовольствием, но, видишь ли, черт побери, меня, можно сказать, сейчас в некотором роде нет в городе.
— но зачем ты это сделал, Эрни?
— ты же книги читал, там утверждается, что я был сумасшедший, воображал себе бог знает что. почти не вылезал из дурдома, говорят, мне казалось, что телефон прослушивается, что ЦРУ у меня на хвосте, что за мной постоянно следят, сам знаешь, политикой я особенно не занимался, но всегда заигрывал с левыми, война в Испании и прочая ерунда.
— ага, почти всех вас, литераторов, тянет влево, это кажется романтичным, но может и обернуться дьявольской западней.
— знаю, но, по правде говоря, у меня было жуткое похмелье, к тому же я знал, что исписался, а когда все поверили в «СТАРИКА И МОРЕ», понял, что мир прогнил окончательно.
— знаю, ты вернулся к своему первоначальному стилю, но он не был искренним.
— я знаю, что он не был искренним, а мне досталась ПРЕМИЯ, и слежка, и преклонный возраст, я сидел, пил, как старый разъебай, и рассказывал всем, кто слушал, затасканные истории, я просто обязан был пустить себе пулю в лоб.
— ну пока, Эрни, увидимся.
— пока, знаю, что увидимся, Бук.
он отключился, и еще как!
я вышел из дома посмотреть, как там малыш.
это была старуха в новой машине 1969 года, она непрерывно давила на гудок, у нее не было ног, грудей, мозгов, лишь машина 1969 года да негодование, безграничное негодование, загораживала дорогу к дому какая-то машина, у нее был собственный дом. я жил в одном из последних глухих закоулков Делонгпре. когда-нибудь домовладелец продаст его за безумные деньги, и меня выгребут оттуда бульдозером, хорошего мало, я закатывал вечеринки до восхода солнца, день и ночь стучал на машинке, в соседнем дворе жил безумец, все было очень мило, один квартал на север и десять кварталов на запад я мог прогуливаться по тротуару, на котором ЗВЕЗДЫ оставили отпечатки своих ног. я не знал, сколь много значат их имена, в кино я почти не хожу, у меня нет телевизора, когда у меня испортился приемник я выбросил его в окно, был пьян, я, не приемник, в одном из моих окон большая дыра, я забыл, что там стекло, мне пришлось открыть окно и вышвырнуть приемник, впоследствии, когда я по пьяни ходил босиком, моя нога (левая) подобрала все осколки, и мой доктор, насквозь разрезая мне ногу без всякого укола и отыскивая на ощупь беспардонные стекляшки, спросил меня: