Николай Горбачев - Звездное тяготение
Вечером после окончания всех проверок на допуск к стрельбам нас построили. Впереди в ожидании какого-то начальства скучились офицеры, переговаривались, отирая носовыми платками околыши фуражек: от жары все разомлели. На целую голову среди них возвышался знакомый сутуловатый капитан-инструктор. Странно, только тут я почувствовал, что устал: тело набрякло немотой, и отрешенность, безучастность ко всему окружающему овладели мной. Впору было плюхнуться на кочковатую землю, припекавшую ноги даже через подошвы сапог, на эти вот колючие клубки перекати-поля. Солдаты тоже размякли: стояли молча, без обычных переговоров и шуток.
Из задумчивости меня вывел громкий разговор – он заставил насторожиться. Я поднял голову.
– …Расчет виртуозов. И знания отличные. Особенно второй номер. Как его?… – Капитан-посредник, сутулясь, оглянулся, поискал глазами по строю. Говорил он так громко, видимо, не случайно: пусть слышат все. Я покраснел, пригнул голову. Хорошо, что стоял во второй шеренге.
– А каков: вот-вот с кулаками бросится! Но благодарность заслуживает.
Что ответил ему лейтенант Авилов, не понял – меня сзади легонько толкнули, в ухо слетел с напускной грубоватостью шепот Сергея:
– Слышал, шесть тебе киловольт?… Вот так и надо. И все…
Что он этим "и все" хотел сказать?… В эту минуту офицеры заторопились к строю, резкий голос комбата оборвал разговоры:
– Р-рр-ав-в-няйсь!…
Перед отбоем повесил гимнастерку на перекладину у входа в палатку – к утру она станет заскорузлой и жесткой, как берестяной короб. Но все-таки сухой.
Солдаты засыпали, успев добраться до нар: сладко посапывали, иногда испуганно, точно дети, всхрапывали. Уснуть я не мог. За день палатка накалилась, стояла неподвижная духота. Даже сквозь распахнутую брезентовую дверь не вливался свежий воздух.
Завтра учение, стрельба. Завтра – решающий момент, венец всей нашей учебы, всех наших бесконечных тренировок и занятий. Лавровым он будет или терновым, с шипами? Странно, что меня это беспокоило. А ведь еще недавно думал – неважно, каким будет этот день, он имеет значение лишь для комбата или лейтенанта Авилова, для их службы, продвижения по лесенке. Или вот еще для Долгова в какой-то степени. Но, выходит, все далеко не так… Сергей Нестеров, Уфимушкин, даже Рубцов выглядят именинниками, радуются, как малые ребята. А Гашимов? К вечеру ему вдруг сделалось плохо: под руки белого как снег вытащили из рубки. Но в санчасть отправиться отказался наотрез:
– Какой врач? Зачем санчасть? Завтра день, понимаешь? Мало-мало голова круги делает – пройдет! – с заметным от волнения акцентом возражал он, еще не успев как следует прийти в себя.
И удивительно: что-то новое, хотя и неясное, входило в меня – казалось, должно было вот-вот случиться важное, большое, и причиной этому они – весь расчет. В последние дни меня беспокоила, терзала сумятица мыслей: словно где-то в глубине хрястали, подтаяв, тоненькие звонкие льдинки…
Почему, зачем они ведут себя так? Авилов защищает от трибунала – нельзя судить. Верит. А потом… заставить Рубцова извиниться. Выходит, прав Сергей – сила коллектива: "Ни один еще хвост не вилял собакой". Грубо, но верно. А Долгов? Ведь думал: после всего слечу до четвертого. И тут, на полигоне, попробовал держаться в тени – авось Рубцова поставят, пока Долгов не оборвал: "Почему не на своем месте? Детские игрушки все". И странно, его окрик не обидел, наоборот, отдался неожиданно радостной струной. Что им надо? Есть дело до меня? А мне – до них?
Из головы не выходили слова Авилова, какие сказал он тогда в канцелярии, когда неожиданно для самого себя я вдруг выложил ему и о Наде, и о встрече со старшим лейтенантом Васиным? "У человека, Кольцов, иногда в жизни наступает тот самый момент – вдруг оказывается на пути стена. И чем быстрее он поймет, что зашел не туда, повернет на нужную дорогу, тем лучше. Иначе непременно расшибет лоб. Знаете, был со мной каверзный случай… После гибели отца мать работала в леспромхозе – эвакуировались в войну. Учился в интернате, в городе, а домой с ребятами ездили только на воскресенье, рабочим поездом. Однажды на станции не разглядел в темноте, какой куда состав пойдет, заспорил с ребятами. Они сели в один поезд, я в другой: придут, мол, ко мне! Задремал, а проснулся – поезд на всех парах идет. И вдруг понял – один не только в темном вагоне, но и один во всем поезде и еду не в ту сторону! Отгоняли, оказывается, пустой состав на соседнюю станцию. Перетрухнул. Но ребята дрезину организовали вдогонку. После держался за людей, как слепой за поводыря. Вот и вы не туда едете. Стена перед вами. Посудите сами!… Техника-то какая у нас! Все должно быть на доверии. Понимаете? Невозможно иначе"..
А после рассказывал всякие истории, в какие переплеты попадал. Смеялись искренне, и не заметили, как подошло время отбоя. Уже выходя из канцелярии, поймал себя на мысли, что разговаривал он со мной совсем не как с "нарушителем".
Я же, будто слепой за клюку, держался другой формулы:
Какое мне дело до всех до вас,А вам до меня…
Верил в нее, она представлялась мне теми тремя слонами, на которых и земля может держаться, не рискуя упасть. Да, так оно и было в моих взаимоотношениях с Владькой, Ийкой, Ромкой. Я им платил холодным рассудочным отношением, и они не оставались в долгу. А здесь – другое? Именно тогда в ленинской комнате, когда не обнаружил ни одного из них рядом, впервые вдруг почувствовал, что их-то мне недоставало! Этих вот ребят, кто сейчас, разбросавшись от духоты в палатке, неспокойно спит перед завтрашним серьезным днем. Недоставало даже Сергеевой опеки. Да, как ни крути, как ни рисуйся! И душу мутило оттого, что одинок, не был рядом с ними. А если они правы? Действительно, выгляжу доисторическим ископаемым – бронтозавром, ихтиозавром, как говорит Сергей. Или маленькой мошкой с булавочную головку, каким увидел себя в глазных полушариях мухи? Если мой критицизм – овсяная шелуха и сам – балаганный шут? Ведь не только они, но и Надя осудила мое поведение. Надя, Надя… Но какой-то внутренний голос подкарауливал: а как же другое? Ведь после, когда вернемся с полигона, они же и будут судить тебя, промывать по косточкам.
А в голову снова лезет: "Что надо? Надо, чтоб ты не распускал слюни!" Это – Сергей. А Уфимушкин? "Зря унижаетесь… Нужно твердо выбирать берег, бросать якорь". И тут же сердитое, с обтянутыми скулами лицо капитана Савоненкова: "За предложения – расцеловать мало, а за самоволки – судить надо".
Ну и что ж. Пусть! В конце концов узел должен быть разрублен. И – в сторону все мысли, спать! Как вот Сергей, Гашимов, как все.
Спать. Но легко сказать. Голову разламывают новые мысли, на пересохших губах – противный вкус полыни.
Перед самым утром забылся всего на несколько неспокойных минут. Снились мне кошмары, в которых странным образом перемешивались солдаты, Ийка и Надя, Васин и Крутиков… Все происходило, как в кадрах немого кино: они что-то делали, метались, но голосов их не было слышно, только по-рыбьему раскрывались рты, шевелились губы. И это еще больше волновало, тревожило, точно вот-вот произойдет, случится то, чего боятся и вместе с тем ждут, как неизбежное и желанное.
Палаточный городок пришел в движение: летели вверх одеяла, солдаты скатывались с нар на землю, точно ошалелые, натянув сапоги, выскакивали наружу, застегивая на ходу комбинезоны, натягивая шлемы. Сердце у меня екнуло и как-то сладко замерло: вот оно, начинается!
С Сергеем почти столкнулись в узком палаточном проеме:
– Ну, держись, пошло! – выдохнул он в возбужденной радости.
Багровый рассвет вставал над степью, но все это – и прохлада, и тонкий, застывший слой белого тумана над землей – исчезнет, растворится, как только взойдет огненный шар солнца. И опять будет палить и жечь. А пока все спит. Не проснулись, не ведая тревоги, и немногочисленные обитатели пустынной, неприветливой земли. И только мы, люди, часовые большого поста, как говорит комбат Савоненков, поднялись раньше всей этой живности, которая не знает, не предчувствует, – все эти птахи, орлы, как старцы, сонно клюющие горбатыми носами на своих гнездах, суслики, посапывающие в норах, вздернув верхнюю губу и открыв острые лопатки-резцы, замершие в дремоте кузнечики, – что вот сейчас по этой степи помчатся, ощетинившись носами ракет, наши могучие железные установки, будоража грохотом и гулом, вздымая рыжую пыль, ломая и давя все на своем пути.
Нас несколько раз перестраивали, потом мы сидели в установках: офицеры получали боевой приказ. Двигатели то затихали, то гудели, тревожа утреннюю степь, оглушая ее металлическим звоном. Сизое облако густого дыма скрывало выстроившиеся в грозную цепочку установки. Острый, со жгучими сросшимися бровями профиль Гашимова был сосредоточен и строг, механик будто готовился к единоборству – сразиться один на один со сказочным трехглавым змеем, руки привычно пробовали рычаги и кнопки управления. Мелко подрагивала установка – норовистый иноходец. Да и не только Гашимов, все солдаты сидели серьезные, вдумчивые: экзамен предстоял грозный.