Лоренс Даррел - ЛИВИЯ, или Погребенная заживо
Со скоростью кометы принц и его слуга вылетели на улицу, а за ними, будто загипнотизированные, выскочили все остальные — Рикики, Катрфаж, голая карлица, девчушки и собаки. Остановившись, они стали растерянно озираться по сторонам, растерянно и гневно, ибо роскошный экипаж, который был оставлен перед входом, действительно исчез. Принц с досадой топнул голой ногой по бывшему тротуару, а его мажордом, чтобы окончательно удостовериться в пропаже, отбежал за угол и стал нервно всматриваться во мрак, напоминая гончую, которая ищет след. Через несколько секунд он вернулся, мотая головой и изрыгая ругательства. Принц тоже крутился, как юла, осматриваясь, и поглядывал то на одного, то на другого, ища сочувствия.
— Кто мог это сделать?
Ему ответила Рикики, не так уж сильно удивленная пропажей:
— Цыгане это. Доверьтесь мне. Завтра я вам их найду.
Вся компания была настолько поглощена своей маленькой драмой, что появление Феликса и Блэнфорда никого не удивило. Их, можно сказать, едва заметили; но когда они заявили, что экипажа нет уже давно (им ли было не знать), то вызвали некоторый интерес. Карлица тут же сообразила, что это потенциальные клиенты и с кокетливой улыбкой сжала локоть Феликса — бедняга консул не на шутку перепугался.
— Я вызову полицию, — произнес принц тоном обиженного ребенка. — Сейчас же позвоню Фаруку.[131]
Это прозвучало не слишком убедительно, очень уж причудливый был у него вид: в девичьей фате и серых шерстяных кальсонах, в прорези которых болтался малюсенький член.
Не долго думая, Катрфаж увел приятеля обратно в дом наслаждений, Блэнфорд и Феликс юркнули следом — выпить и убедиться, что Ливии там нет. Катрфаж, вспомнив о том, что он тоже не в лучшем виде, бросился за штанами, а потом, разумеется, налил себе еще стаканчик виски. Принц с гордым видом удалился в спаленку, не забыв прихватить с собой собак и девчонок — и захлопнул дверь, приказав не тревожить его хотя бы часок. Блэнфорд потягивал виски и слушал треньканье пианино. Ему вдруг смертельно захотелось спать.
— Ливия ушла к цыганам, — с неприятной улыбкой сообщил Катрфаж.
Вот как… значит, она все-таки побывала тут, как обычно, надула обоих! Феликс украдкой посмотрел на товарища по несчастью, естественно, мысленно усмехнувшись. Но. Блэнфорд выглядел скорее злым, чем несчастным. Он твердил себе, что с этим пора кончать — давно пора кончать с этим безумием.
— Тупик, — произнес он вслух, но обращаясь исключительно к самому себе.
Наконец-то он начал прозревать — однако истина всегда похожа на всполох — раз, и нет ее, снова сумерки. Часть его «я» была все еще во власти воспоминаний, подчинена гнетущему магнетизму Ливии, ее томительным поцелуям, от которых огонь вспыхивал в жилах, — эти чарующие виденья. К черту ехидные реплики клерка. К черту циника Феликса — слишком все было серьезно, слишком глубоко он погрузился в пучину безнадежности и колдовских чар, чтобы прислушиваться к чужому мнению.
Блэнфорд держал свои переживания при себе, не желая никого в них посвящать, нет-нет! Слишком он дорожил каждым граном радости и боли, которые сейчас испытывал. Какая ему разница, что делает Ливия, и какой у нее характер? Странная метафора пришла ему на ум, очень точно определявшая природу его влечения. Этой метафорой через много-много лет воспользуется Сатклифф, пытаясь уяснить причину своего неизбывного влечения к бледной призрачной Пиа, которая была «разжиженной» копией Констанс, сестры Ливии. Однако на самом деле метафору породила именно Ливия в эту сумбурную ночь. Метафору, понять которую смог бы только алхимик. Блэнфорд любил в Ливии «воду» — главное достоинство драгоценного камня. Ведь, по правде говоря, в женщине любишь именно это, не внешний облик, а тональность. Это внезапное открытие было настолько уникальным, что Блэндорфу захотелось срочно отыскать клочок бумаги и записать свои мысли. Надо непременно занести их в дневник, но он опасался, что до завтра они выветрятся у него из головы.
Внезапно навалилась неодолимая усталость. Прочь отсюда, прочь из этого вертепа с его шумом и суетой.
— Я хочу домой, — зевая, произнес он, и Феликс неожиданно его поддержал. Блэнфорду было до того одиноко, что он готов был выскочить в уличную темень и неистово махать неведомым прохожим, пусть даже воображаемым. Катрфаж сказал, что ему тоже пора.
— J'ai tiré топ petit coup,[132] — застенчиво произнес он.
А как же принц? Что ему принц? Пусть остается; мажордом присмотрит, чтобы он живым и здоровым добрался до отеля «Империал», до своей нынешней резиденции. Уже и городской fiacre был вызван на замену «тыквы принца», и теперь стоял напротив двери. Ночь была почти на исходе, и все трое чувствовали себя совершенно обессиленными. Короче говоря, трое гуляк пешком отправились через весь город, с наслаждением вдыхая ночную прохладу, наполненную ароматом лимонов, мандаринов и жимолости. Первым компанию покинет Феликс, потом Катрфаж; ну а Блэнфорду хотелось где-нибудь посидеть, подумать, и пусть мысли о Ливии зреют, наливаются соком, как огромная тыква. Боль может приносить радость… такого он еще никогда не испытывал.
Ночь ждала их — необъятное брюхо тишины, в котором почти не были слышны обычные городские шумы. Где-то поблизости проехала «скорая помощь» с включенной сиреной; было что-то мстительное в ее завывании, подумалось Блэнфорду, будто она торопилась назад, в больницу, с трофеем в виде изувеченной плоти. Слышно было, как вой утихает — «скорая», выехав за крепостную стену, помчалась в сторону пригорода. Феликс сладко зевнул. Блэнфорд вдруг ощутил всю тяжесть своего нарциссизма, который осел глубоко внутри, как тесто или воск, плотным комком, ожидая, когда из него начнут лепить нечто ценное — но как? Пока еще ему не хватало нахальства думать о себе, как о художнике. Бессмысленное творческое кипение находило выход лишь в бессоннице или неожиданных слезах, так случалось, когда вдруг его до боли трогала великая музыка или пронзительная красота пейзажа. Большинству людей эти неожиданные проявления красоты, эти редкие свидания с прекрасным дороги сами по себе, чтобы просто наслаждаться ими. Но Блэнфорд был из породы неуемных упрямцев, которым мало простого наслаждения — им нужно непременно осмыслить красоту и воссоздать в более доступном виде, увековечить мимолетные дары неуступчивой реальности. Что же делать? Он постоянно об этом думал и постоянно страдал оттого, что бессилен, что ничего не может сделать, что и делать-то, в сущности, ничего не нужно.
Ветерок пробежал по улице и завернул за угол, исчезнув в непоседливом кружении опавших листьев, утонув в невидимой реке, которая то легко и бесшумно, то с усилием и заметным — по мере их приближения — плеском одолевала расстояния. Когда встанет солнце, тысячи покрытых листьями платанов отразятся в зеленоватой воде. Наконец-то показалось консульство. Тротуары все еще сохраняли тепло, и, вымытые жавелевой водой, источали одуряющий запах. Феликса грызла ностальгическая грусть.
— Как жалко, что вы все скоро разъедетесь, — сказал он, пытаясь утешиться мыслью о том, что после такого лета счастливых воспоминаний хватит на всю зиму, которая принесет с собой дождь, снег и слякоть. — Пожалуй, пора попроситься в отпуск, — продолжал он, оживившись: это был бы шанс встретиться где-нибудь с остальными, скажем, в Лондоне.
Блэнфорда волновали проблемы куда более серьезные — ведь в Оксфорде он последний триместр. Реальная жизнь расправляла крылья. Что станется с ним? Средства для насущных нужд у него будут — но что такое деньги, если нет страстной мечты, главной цели? Лудильщик, Портной, Солдат, Моряк… кем станет он? Когда он показал Ливии два коротеньких стихотворения, напечатанные в университетском журнале, она посмотрела на него как-то иначе, по-новому, с уважением; впрочем, возможно, у него просто разыгралось воображение. А сами стихи… что ж, неплохая стилизация, но ни грана живого чувства. Неужели она этого не поняла? Он тяжко вздохнул, делая очередной шаг. Похоже, Катрфажа тоже, несмотря на усталость, проняла тоска. Он глядел на черное небо и тряс головой, как мокрый мастифф.
— Жизнь дается лишь раз, — неожиданно произнес он.
Феликс, зевая во весь рот, свернул к консульству.
— Не забудь, машина завтра моя, — напомнил он клерку, тот равнодушно пожал плечами.
У входной двери Феликс постоял минуту, прислушиваясь к удаляющимся шагам. Скоро придет фонарщик и соберет распустившиеся цветы огней — пугливый, как белка. Скоро он опять останется один-одинешенек в этом жестоком городе, наслаждаться которым можно было, лишь глядя на него глазами Ливии… А его собственные глаза просто слипались, но он, пересилив себя, все же почистил зубы, прежде чем юркнуть под одеяло, — он гордился тем, что они такие ровные. А пока он чистил их, твердо сказал своему зевающему отражению: