Петер Ярош - Тысячелетняя пчела
— А я ведь родня вам, — говорил он с улыбкой.
— Каким образом? — дивились хозяева.
— Родня я, да еще какая! — смеялся он вызывающе.
— Ну какая?
— А такая, что моей мамы бабушка и мать вашей бабушки были сестрами, а мой дед вашему деду был двоюродным братом во втором колене…
Его обрывали, но разрешали остаться и пировать со всеми. Когда Ошкара помер, о чем сейчас будет рассказано, в селе только диву давались, как этот вор и бродяга всех покумил. «Раз он был всем родня, — горевала на его могиле девица Мраклова, — и мы все должны породниться!» И на похороны к нему народу навалило тьма-тьмущая, словно каждый хотел убедиться, что он и впрямь помер. Покуда он жил, то к смерти был столь же близок, как и любой другой, а может, и чуточку ближе, но о том знал он один. С ним ведь какая ж беда приключилась: он уминал за обе щеки, пил и вовсю набивал брюхо, а вот выдавать из себя, ей-же-ей, ничего не выдавал. С каждым днем разбухал все больше, и одно лишь удивляло: как это он не лопнет. Да он и лопнул бы наверняка, кабы в конце концов его не прорвало. В один прекрасный день он стал опорожняться — тянулось это три дня, пока не опорожнился начисто. Тощал он прямо на глазах и чуть было не утонул в собственном жидком помете. Это действие так изнурило его, обессилило, что для поддержания жизни он выпил ушат палинки. Она вспыхнула в нем, и он испустил дух. Местный лекарь Байтак пришел осмотреть уже бездыханного Ошкару. Он лаконично засвидетельствовал смерть вора и должным образом утешил его любезницу — девицу Мраклову. Похоронили Ошкару честь по чести. После траурного обряда, когда все разошлись, могильщик принялся засыпать могилу. От первых же тяжелых комьев земли, упавших на гроб, Ошкара очнулся и давай в гробу грохать и шуметь. Перепуганный могильщик кинулся к доктору Байтаку, рассказал о случившемся и в отчаянии спросил:
— Что мне теперь делать, пан доктор?
— Вот тебе золотой — только засыпь его! — вынес решение доктор Байтак.
Могильщик воротился на кладбище и окрикнул все еще шумевшего в гробу Ошкару.
— Помолчал бы ты лучше, Ошкара, уж и без того вдосталь палинки нахлебался!
Он засыпал Ошкару, накидав над ним высокий бугор. Но еще до рассвета доктора Байтака хватил удар, а могильщик стал заикаться. На остатки сбережений девица Мраклова поставила на могилу вору достойный памятник. Ходила на кладбище часто, убирала могилу цветами, и однажды застал ее там старый Мартин Пиханда.
— Отчего ж ты одна тут? — удивился он. — Ты ведь дама!
— Ну и что? Разве дамы не бывают одни? — спросила девица Мраклова. — Я хочу быть одна!
И Мартин Пиханда немедля покинул девицу Мраклову, исполнив ее заветное желание.
Глава третья
1
Промелькнули годы: столько произошло перемен, хотя многое осталось по-прежнему. Кончалось девятнадцатое столетие, и по-над заросшей межой уже открывалось двадцатое. Тем временем умер учитель Орфанидес. За неделю до смерти Мартин Пиханда с сыном Само навестили его. Он лежал в постели, улыбаясь гостям. На столике у изголовья душисто пахли яблоки прошлогоднего урожая. Из одного вылез червячок, и Само незаметно раздавил его пальцем. Чуть погодя старый учитель разговорился:
— Берегите мой сад, после меня ведь ничего другого не останется. Основал я, правда, общество трезвенников, но, пожалуй, в нем-то как раз пьяниц с лихвой. Общество трезвенников — это еще не революция. На большее меня не хватило, хотя я и мечтал изменить мир, как мечтали многие. Но ни на один решающий шаг я не отважился. Страх одолевал меня, ибо все те, кто стремился изменить мир, нашли свою гибель. Спартак погиб в бою, остальных повстанцев распяли. Солунские коммунары еще в четырнадцатом столетии пытались изъять крупные поместья[47] и конфисковать имения богачей, но и их жестоко покарали. Заговор «равных» во Франции спустя несколько лет после Великой революции потерпел крах, и вождя Бабефа казнили за то, что он хотел установить диктатуру бедноты. Парижская коммуна погибла лишь потому, что ненадолго установила власть пролетариата. На кладбище Пер-Лашез пали последние коммунары. Да разве только они? Тысячи и тысячи борцов проливали кровь за лучший мир. А я трусил! Вслух говорить и то частенько боялся! Стыдно мне, дорогие мои, и жаль…
Учитель расплакался.
Само крепко сжал его руку и сам чуть не заплакал. Он чувствовал, как у старика дрожит рука, как он вздрагивает и порывается встать. Не сразу учитель успокоился. Они покинули его, лишь когда от усталости он задремал. Само Пиханда часто вспоминал слова учителя, не ведая еще, что через какой-то десяток лет они будут так много для него значить. А пока у него были иные заботы. Рождались дети, он работал в поле, а как оставалось время, уходил на стройку. Подавался в ближние окрестности — не далее Попрада, Микулаша или Ружомберка. И каждую неделю возвращался в свою семью, разраставшуюся не по дням, а по часам. Зарабатывал меньше, чем если бы вел кладку в Пеште или Вене, но покидать надолго семью не хотел. Однажды в субботу, когда он трясся в поезде из Ружомберка, к нему подсел веселый, словоохотливый, лучше его одетый паренек.
— Вы здешний? — заговорил тот с широкой улыбкой и протянул ему руку.
— Я — Пиханда, каменщик! — представился Само. — Из Гиб!
— Ян Анталик, вольный каменщик[48]! — засмеялся парень.
— Разве есть в том какая-нибудь разница?! — удивился Пиханда. — Каменщик ли, вольный каменщик — все одно!
— Э, приятель, еще какая разница! — приподнял брови Анталик и сделался серьезен. — Станьте вольным каменщиком, тогда поймете!
— Простите, но мне на это плевать, — махнул рукой Пиханда.
— Ну и ладно! — ничуть не обиделся Анталик и снова улыбнулся. — Тогда станьте хотя бы атеистом! — вскричал он восторженно.
— А это еще что за чертовщина? — спросил Пиханда.
— Ваша правда, это почти чертовщина! — рассмеялся Ян Анталик. — Черт отрицает бога, атеист тоже. Перестаньте верить в бога, дружище! Освободитесь от тяжкого бремени, и с вашей души спадет скользкая, червячья и человека недостойная покорность. Станете свободным человеком! Слышите, свободным человеком! Сделайтесь атеистом!
Поезд как раз останавливался в Микулаше, и юркий Ян Анталик потянулся к чемодану. Вытащил из него целую охапку брошюр и газет и сунул удивленному Пиханде в руки.
— Прочтите это! — сказал он ему на прощание, закрыл чемодан и поспешно сошел с поезда. — Загляну к вам в Гибе! — уже с перрона крикнул он Пиханде, глядевшему на него из открытого окна.
Дома по вечерам Само Пиханда стал робко листать дарованную литературу. Через какое-то время обнаружил, что и отец с не меньшим интересом засел за атеистические книжки и газеты. Он забавлялся, читая их, как никогда прежде.
— Буду не только географом, но и атеистом! — радостно восклицал отец. — И нашим фарарам дам почитать, — гоготал он, — пускай намотают на ус!
Мать Ружена все чаще воздевала руки к небу и истово крестилась.
— Ох и поплатишься ты, антихрист! — грозилась она мужу.
Мартин Пиханда только улыбался. По вечерам в его комнатенке сходились Ондрей Надер, лесной управитель Петер Гунар и крестьяне Дула и Цыприх. Размышляли вместе об истине божьей. Одну атеистическую книжку Пиханда дал почитать и Желе Матлоховой. Через два дня она с ужасом вернула ее, а засыпая потом вечером, горячо молилась за себя и за Мартина.
Валент Пиханда меж тем закончил в Праге факультет права. Ребята из Жуфанковой артели переженились и когда порознь, а когда сообща хаживали на приработки. Народились у них дети, и жены давно свыклись со сластями-напастями семейной жизни. На крестины Мартиновы или Ивановы, не то, может, Даневы, нет-нет, это наверняка были Паволовы — ведь Павол, Палё, Палько, Палинко был первенцем Стазки и Юрая Гребена — ждали кумовьев. В большой кастрюле кипятила Стазка молоко. Дед Гребен, воротившись из коровника, разулся и поставил бурки прямо над печью, чтоб побыстрей сохли. У старика ножищи были дай бог, и носки бурок свешивались с полки, чисто заглядывали в кастрюлю с молоком. И вдруг — верно, бабка толкнула полочку — одна бурка возьми да и свались в молоко. Стазка охнула, а бабка вытащила бурку и сказала: «Повари-ка ты еще молоко, девушка моя, и никто ничего не заметит!» Поварили молоко с часок и изготовили какао. Пришли кумовья, ели белые пироги и запивали их какао. Хвалили-нахваливали — и ничего не заметили. Разве что Стазка в тот воскресный день была сыта по горло и к какао даже не притронулась. Ее брат Феро Дропа-Брадобрей так долго и сильно тосковал по пригожей и прельстительной мадьярке Юлче, что, не выдержав, отправился в Римавску Соботу и попросил руки у красавицы. Та согласилась. Но на Горняках[49] обвыкалась трудно и частенько долго и раздумчиво глядела в окно, обращенное к югу. От такой глубокой задумчивости и тоски, бывало, за работой терялась. Раз куру ощипала, вымыла да забыла выпотрошить. Стала варить ее вместе с кишками и опомнилась лишь тогда, когда дом чуть не взорвало от смрада. Целых два дня, ей-ей, проветривали Дропы помещение. Другой раз в большой горшок, в котором варили картошку для свиней, попал неведомо откуда помет. То ли по ошибке — с позволения сказать — корова туда опорожнилась, то ли виновата в том была ревнивая Кветослава, которую ради Юлчи покинул Феро Дропа, — установить не удалось. Наша красавица Юлча, пребывая в своем пресловутом ностальгическом забытьи, присыпала помет в горшке картошкой и давай снова варить. То-то вонища пошла, друзья! Ее даже увидеть было можно. Гибчанам пришлось два дня проветривать всю деревню. Вот так и получилось, что частица этого смрада вкупе с Юлчиной ностальгией перекочевали в двадцатое столетие. Ну да ладно, лишь бы похуже чего не стряслось!