Александр Иличевский - Пловец. Авторский сборник
Потом бережно открыл ребенка и сложил его навзничь на кокпит.
Отломал от упаковки кусок пенопласта, бросил на воду и проследил за тем, как тот ведет себя на плаву. Пенопласт, затянувшись теченьем, покружил у ног истукана и поплыл в сторону моста.
Тогда, убедившись в направлении к Каспию, к дому, — опасливо поводя рычажками, тихо пробуя мощность мотора и управление, Дуся вначале попробовал покатать девочку вдоль самого берега — только туда и обратно.
Скоро, наловчившись, он закружил катер по спирали и дугой провел вокруг огромных сапог, лихо заходя обратным путем под анфиладу фонтанов.
Убедившись в надежности судна, Дуся вывел катер на середину реки и посмотрел напоследок наверх.
Дымящееся солнце уходило в кирпичное Замоскворечье, вздымая в небо всплеск заката. Хрустальный калган истукана пылал, переливаясь радужным преломлением.
Пальцы сломали рычажок газа, и катер, привстав на дыбы, заглиссировал в сторону Волги.
Дуся подальше отбросил в воду коробочку управленья и отвернулся от катера, чтобы видеть, куда смотрят теперь слепые глаза Царя, и мельком заметил: кусок пенопласта, отдалившись от берега, повернул в обратную сторону…
Сердце заныло так, что отдалось болью в руку, словно кто-то дергал ее вниз.
Дуся несколько раз сжал и разжал кулак, и ломящее чувство отпустило грудную клетку. Он поднял вдоль статуи голову и увидел, что Царь ни черта не видит в той стороне, в которую плыла девочка: ни Волги, ни Бирючьей косы, ни моря, ни персидских, сладких, как клубника, лимонов, ни жарких берегов, где девочка могла бы хорошенько погреться… — Дуся внезапно понял, что спутал с обраткой теченье, которое здесь, у огромных ног царя, отражалось и завихрялось вспять, в обманное направление.
И тогда Дуся прыгнул.
С открытыми в мутную темень реки глазами он нырял за коробочкой управления.
Он выскочил на набережную и, хлюпая кроссовками, помчался, отталкиваясь для разгона от парапета, все еще видя катер.
Он бежал, расталкивая пешеходов, не нагоняя.
Прямо в глазах вырос мост.
Катер пошел под ним.
И тогда Дуся закричал.
Сначала он не знал, что надо крикнуть, как позвать, какое дать имя, и вышел только вопль, который вместил в свой звук всю силу теченья реки — от истока до уст.
Но он вспомнил. Он крикнул:
— Ду-уся, а я?
Катер стремительно шел из виду.
Он рванул по бетонным ступеням через бензозаправку на мост.
На мосту смердела вечерняя пробка. Он взлетел на капоты, запрыгал — но оскользнулся, и четыре водителя стали отжимать его от перил, стараясь попасть в него кулаками.
Дуся рвался вперед и подпрыгивал, чтоб заглянуть: прозрачное белое пятнышко маячило в кажимости за головами людей, пока совсем не пропало.
Пробка мычала, как недоенное стадо.
И тогда Дуся вырвался. Он вспрыгнул на тяги моста, провисшие стальными крутыми сходнями, и стал карабкаться вверх на стойку, нагоняя речной горизонт, поднимаясь за ним все выше и выше.
Внизу крутил пальцем у виска человек, махали руками, кричали другие водители; свистел постовой и пробовал лезть за Дусей, но скоро раздумал, скатился обратно.
На стойке, на высоте выше чертового колеса, торчавшего слева из парка, сложив вокруг глаз ладони в рупор, Дуся то терял на реке, то вновь находил за поворотом крошечный белый катер…
Когда девочка исчезла, он развернулся в сторону черного человека.
Солнце зашло совсем, и царь вдруг разом стал еще чернее, будто его облили. Хрустальная голова потухла.
Теперь Дуся смотрел ему вровень в глаза.
Вдруг стекло колыхнулось последним лучом, добежавшим, отражаясь, по витринам и окнам в кривых переулках.
Дуся размазал слезы по щекам, вдохнул и сильно плюнул:
— Вот он я — залупившись, накось! Милиционер внизу перестал свистеть и закурил, прислонившись к перилам.
Я отлетел в сторонку и, взяв разгон, шибанул со всего маха Дусю в грудь.
Обернувшись навзничь, за спиной постового он вошел вертикалью под воду.
Мент отщелкнул окурок за перила и снова задрал запревшую под фуражкой башку. Потом здесь под мостом ныряли медлительные водолазы.
Дуся на ощупь торчал из ила по пояс, и шнурок уцелевшего от удара ботинка был зачем-то использован ими для усиления крепежа — при подъеме за ноги тела обратно в воздух.
Известняк
Отцу и матери
Одиночество затягивало как смерть. Предавшись ему, он наслаждался новой жизнью. Прошлое теперь представлялось, как представляется ребенку время, когда его еще не было на свете. Подобно старику с отмершей уже взрослой внешней коркой мозга, обнажившей детскую сердцевину, он погрузился в иное время. Там его зрение еще не было утомлено, еще вокруг мощно жило пространство интереса и приключений. Там из чаши забвения он пил настоящее, подлинное время. Пил взахлеб, как первый марафонец, заливая смертью жажду.
Поначалу он бродил по лесу без особых разведывательных целей. Так человек, вернувшийся в дом, где провел детство, ощущает остановившееся пространство счастья не ощупью предметов, но вспышкой всего существа. Теперь он знал, что лес всегда был его домом, что он — его пенат. В юности пустота часто оказывалась пропорциональной числу людей, его окружавших, и он легко мог обнаружить себя в лесу — например, в дубовой роще у деревни Губастово, невдалеке от руин помещичьей усадьбы. Эту рощу местные называли «барским садом».
Обретал ли он тогда в лесу, в природе Бога (так потом иногда ему казалось)? — вряд ли: скорей — лишь мысль о Нем, не полоненную словами. Застать себя тогда на какой-либо отчетливой формулировке он не мог. Разве однажды ему показалось, что в лесу делать нечего, что он ищет вовсе не грибы (приметив хлыст на удочку, раздвинуть орешник, впустить в корни свет: вот он — белый, по щиколотку, крепкий, чистый, звонкий), а что-то чрезвычайно важное, очень похожее на удовольствие, только еще более непрактичное. Что все это: запах перегноя, запах прелого земляного сумрака, которым он шел сюда, паутина ладонью со лба, пот на висках, хлещущий по плечам осинник, крошево отмерших веточек, сухая хвоя, сыплющаяся за ворот, и многоярусный покров солнечной листвы, из-под которого он выходил в колоннаду дубов, широко спускавшихся в поле ржи, коренастой, жесткой в стебле — одним колоском, хлестнув, можно расплющить овода — что вся эта плотность зрения, ощущений есть внутренний рост, продолжающий его мужающее тело. Что его пребывание в лесу увлекательно потому, что позволяет ему прислушаться к себе, к тому, как внутри раскрывается отражение мира. В лес он всегда брал кружку, нож, щербатую вилку (наконечник остроги), изоленту, две жестянки из-под леденцов с солью и сахаром, которые перекладывал в котомке сеном, чтобы не гремели. Котомку сделал сам, простегав вдоль капронового постромка обрезанный мешок, прихваченный с очкасовских пасмурных полей, где каждую осень всей школой они убирали то картошку, то капусту, то свеклу, то морковь. Чтобы мешковина не кололась через майку, пришлось нашить кусок дерматина. Мешок был редкий — из-под кубинского тростникового сахара тонкого помола. По всему полю они искали такие мешки — новенькие, с вьющимися иностранными надписями, а найдя, выворачивали наизнанку, расправляли шов и поднимали вверх, подставляя язык под ослепительно сладкую струйку карибского солнца.
Алюминиевая кружка, с ручкой, обмотанной бечевой, всегда была нужна в лесу. Напиться из глубокого родника (ломит зубы, немеет небо, и глыба рая наваливается на грудь) или собрать ягод, засыпать в рот прохладную чернику, солнечную землянику, костянику, брызгающую оскоминой. Разложить костер, заварить зверобою, после чего полтора десятка верст обратной дороги превратятся в прах.
Около деревни он был настороже не только из-за возможной встречи с местной шпаной. Прошлым летом он встретил здесь девочку. Она собирала с матерью ягоды: на пригорках росла мелкая земляника, в траве — крупная, уже перезревшая. Девочка губами снимала ягоды с сорванного стебелька. Подобравшись незаметно, Семен лег в траву, чтобы послушать их разговоры. Женщина рассказывала девочке о том, что ее отца должны вот-вот наградить за службу, и поэтому она надеется, что они скоро «переедут на повышение».
Семен обожал подслушивать, подглядывать чужие жизни. Окна первых этажей на его улице изучались им досконально. Горшки с алоэ, «декабристом», «чудо-деревом», неподвижная кошка, ажурные стенные часы, виднеющийся угол аквариума, в котором всплывали пузырьки и гуппи полоскали обгрызенные хвосты; репродукции «Незнакомки», «Трех богатырей», «Не ждали»; сугробы ваты между рамами зимой и песнями Робертино Лоретти из-за шевелящихся занавесок летом — все это лишь толика того, что поглощалось его любопытством, когда он выходил вечером на охоту. Если они с матерью ехали в поезде дальнего следования, он обходил все купе подряд, предлагая пассажирам сыграть в шахматы. Он надеялся, что за игрой у него будет возможность расспросить их, где они работают и как живут.