Димитр Коруджиев - Дом Альмы
Он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, узнать не представляло труда – Туве. Она улыбалась ему.
«Мир, – продолжала Альма, – стоит превыше всего или он – конечная цель, как вам угодно… Не мы, а мир. Вселенная существует не для того, чтобы объявить человека самым совершенным изобретением природы. Глупая мысль, она закралась в наши головы, утвердившись в них, стала причиной многих бед. Сама Вселенная – высшее творение, столь могущественное, что позволяет себе, проколов мизинец, создать человечество в одной из точек своего пространства, слепое человечество, не способное понять, что живет оно в райском саду… Слепое – быть может, не совсем точно, быть может, я говорю только об одном последствии. Человечество – тип разума, которому дозволено развиваться свободно. И с самого начала существует вопрос: разум подкрепит ли совесть – величайший дар, с которым мы рождаемся, отвечающий, несомненно, свойствам космоса, подкрепит ли ее или пренебрегнет ею. Так поступает врач, когда вводит себе в кровь не изученные еще микроорганизмы, чтобы понять, болезнетворны они или, наоборот, укрепляют здоровье. Вселенная не знает всего заранее, но может позволить себе экспериментировать. То, что не в состоянии приспособиться к ее нравственным законам, – да, вы меня правильно поняли, – к ее нравственным законам, – погибает, исчезает, никогда не повторяется; это то, что угрожает нам сегодня, ибо слепота возвысилась до уровня нравственности. Человеческими действиями руководит сиюминутный успех, в то время как мораль заставляет задуматься о последствиях.
Что же касается нашей обители, этих райских кущей, – возможность наслаждаться ею ни с чем не может сравниться, но тот факт, что мы забываем об этой возможности, заключает в себе смысл нашего второго преступления. Однако все взаимосвязано, все справедливо. Мораль и красота столь тесно переплетены, что никто бы не смог растоптать одну из них, не заметив вдруг, что не хватает другой. Она по-прежнему там, но для него она исчезла.
Речь идет не о внезапном прозрении. Сегодня человек дошел до того, что ему следует родиться заново. Однако каждый отвечает сам за себя, и свое будущее он может постичь лишь благодаря своим собственным усилиям. В предыдущих лекциях я попыталась раскрыть вам их сущность. Я имею в виду те мгновения, когда мужчина или женщина понимают, что он или она, да что там, сам человек, в состоянии устроить свою жизнь. Лишь тогда мир открывается заново. А попытки Вселенной создать разум нашего типа будут приобретать свой истинный смысл лишь в соответствии с каждым отдельным индивидом.
Я не в состоянии обрисовать это* мгновение так, как следует, ибо сама я его не познала. Возможно, оно и возникало иногда в моей жизни, но я не могла его задержать. И даже тот, кто достиг большего по сравнению со мной, с трудом бы описал все это, очень личное… Но я твердо убеждена, что выше любого ощущения: денег, власти, славы, – стоит наслажденье постигнутой связи с миром – таким, какой он есть, всецело живым и волшебным, где даже мельчайшие его частицы связаны воедино. Лишь слившись с трепетом пусть даже самого маленького камня или куста, ощутив на себе чудо их дыхания, вы пересмотрите свои представления о ценности жизни. Но только ли для вас будет иметь значение постигнутое? Нет, ибо нет ничего мощнее всемерного влияния на освобожденного человека! Эта картина…
Альма застыла в неподвижности. Ей хотелось сказать еще что-то, но она не смогла. Никто не притрагивался к приборам – все мы услышали дьявольский хохот Берти – садовник был на кухне. Мгновение спустя – смех Рене и Пиа. Старуха повернула голову в направлении звука и побледнела. Петера даже затошнило от абсурдной мысли: «Она видит их сквозь стену». Смех Берти действительно был кощунственным, а смех обеих женщин – неуважительным.
Тем сильнее было его удивление немного спустя: Альма и Рене вместе обедали за одним из крайних столиков, дружески беседуя. Берти тоже обедал, смеясь и подшучивая над Таней Харрис.
– Я бы убил ее, – сказал Зигмунд.
– Кого?
– Альму. Говорит, как апостол, а вчера вечером ругала Пиа, по всякому ее обзывала. Прямо в моем присутствии.
– По какому же поводу?
– Мол, бросила ее, когда у них там был праздник, якобы ей вообще не следовало ездить в деревню к отцу. Тут вот работы невпроворот и так далее. Говорить такое этой мученице…
Самыми удивительным было то, что запоздалое возмущение Зигмунда, его обвинение в адрес Альмы сформировались только сейчас, благодаря ее же собственным словам.
78.
Всю праздничную ночь Пиа не спала. Пела, играла на гитаре, а другие танцевали. Она вернулась утомленной донельзя, лишь глаза ее блестели. Очень сожалеет, что меня там не было…
– И до каких же пор это будет продолжаться, – спросил я ее, – тут, в деревне отца, потом в Венеции, ведь и там ты тоже будешь готовить…
Такая, видать, у нее судьба. И раз вокруг нее царит радость, она готова умереть, лишь бы удержать ее. Да, готова, было бы за что…
Рене тоже жалела, что мы не были вместе. «Я все время думала, может, надо было взять тебя с собой, но мы сидели на голой земле, прямо на траве, тебе было бы трудно, и…»
Не только Туве улыбалась мне. Каждое утро, когда я входил на кухню, дочь Зигмунда, Мария, подходила ко мне и целовала меня в губы: «Доброе утро, Петер…» Я не понимал почему… Я был стар и болен, мы с ней не разговаривали, однако, встречая ее взгляд, я тут же улыбался. И она в ответ награждала меня улыбкой. Зигмунд ревновал, видя эти улыбки. Я не обращал внимания на ревность Зигмунда, ибо я был чист перед ними перед собой. Меня уже не волновала мысль о том, как бы ненароком не огорчить Пиа или Рене, не мучила и мысль о жене. Наконец-то я осознал свой долг перед самим собой. Еще вчера его неясность выражалась в моих коротких, незавершенных романах с женщинами в этом доме. Не появление Крего и не запах чеснока останавливали меня – препятствие было во мне самом.
Мужская и женская мораль – этой проблемы не существовало в «Брандале», и я точно знал, что так было всегда – все эти двадцать лет. Видимо, точки зрения Альмы и Питера во многом совпадали. Он как-то сказал, что лучше человеку продолжать жить со своими ошибками, нежели насильственным путем останавливать себя. Альму же вообще не интересовали наши ошибки, во всяком случае со стороны «Брандал» казался замком с широко распахнутыми дверьми, вечно опущенным мостиком, никем не охраняемым. Его надежность, уверенность в том, что достаточно уже одного влияния его духа, незаметно поддерживали в каждом из нас огонь стремления к переменам.
(Хорошо быть уверенным в себе, однако, для этого надо быть почти совершенным. Если ты колеблешься, с тобой могут сыграть злую шутку. И все же предпочтительнее это, чем вынюхивать и подслушивать, тогда все может очень быстро исчезнуть… Возможно, ты и уцелеешь, но что уцелеет твоя оболочка… Скажете, ах, не все ли равно, какой конец – быстрый или медленный? Да, это так, но если уж суждено, почему бы не утонуть с чувством собственного достоинства, не суетясь, будучи величественным в своей противоречивости…)
79.
Шок для Альмы… Высокие и худые (невозможно худые после голода, а я и после перехода на вегетарианскую пищу) – мы с Зигмундом встали у нее с обеих сторон, как призраки. Нагнувшись над раковиной, она сдирала кожуру с бананов – одно из ее обычных занятий перед завтраком; видимо, ей суждено часто прерывать его, чтобы злиться.
– Альма, – сказал я, – я уезжаю.
Бананы застыли у нее в руках, будто еще висели на дереве.
– Когда?
– Сегодня. Пойдем, я тебе заплачу.
Еще не было семи, и на кухне никого еще не было.
– Когда твой самолет?
Тут вмешался Зигмунд, и мне показалось, что она заметила его присутствие только в этот момент. (Не знаю почему, но в игре, затеянной силами, которые забавляются с нами, кажется, не было ничего более неуместного, чем присутствие Зигмунда здесь, на кухне, и его вмешательство. Может быть, оттого, что Альма, как оказалось потом, презирала его?)
Так вот, Зигмунд сказал:
– Петер улетает в субботу, а до тех пор поживет у меня, я тоже уезжаю… Я покажу ему Стокгольм, повожу по городу.
– Оба вместе? – Альма говорила тихо, еле слышно. – Но ты же не закончил лечение.
– У меня нет больше денег…
Она посмотрела на него с убийственным пренебрежением, я – с удивлением.
– Коль ты беден, – ее голос был почти не слышен, в нем таилась угроза, – останься бесплатно… А если хочешь, вообще не давай мне денег за это время.
Внезапно бананы плюхнулись в кастрюлю с водой, подняв тучи брызг, – это она изо всех сил швырнула их туда. Знакомая сцена. Так как по неизвестным мне причинам Альма не решалась повышать на меня голос, весь свой гнев она обрушила на Зигмунда. Она ненавидит людей, которые устраивают заговоры за ее спиной, а уж это сущая наглость: наняться мне в сиделки и водить гулять по городу, меня, такого больного. Она не отрекла лишь его способности заботиться о друге, намекала, что он ни на что не годен, он, который, будучи еще восьмилетним, так ловко продавал газеты в оккупированной Варшаве. Бедный Зигмунд молча проглотил ее слова. У меня возникло какое-то подспудное чувство, что он никогда бы не осмелился повысить голос ни на одного человека в Швеции.