Уильям Гэсс - Картезианская соната
Если сесть в тени под окном и дать свободу своему совсем не мисс-муровскому разуму, то мысли будут двигаться по кругу медленно, как ложечка во второй чашке кофе, будут уплывать по течению, как речные баржи у мисс Бишоп, уплывать под парусами так медленно, что можно рассмотреть, чем они нагружены. Когда отец кричал про «залепленные уши», голос его гремел, как двигатель машины, переходя в рев. «Ты только и сумела, что вырасти длинной, — говаривал он, — нет чтоб отрастить себе груди — ты вырастила нос, и подбородок у тебя длинный, узкий… А нужно было увесистое вымя!»
Эмма расчесывала голову до крови, перхоть сыпалась в умывальник, забивала зубья расчески; кошачий пух вызывал у нее приступы астмы. А Элизабет Бишоп задыхалась почти постоянно; она возилась с кошками и чужими детьми, с детства обстоятельства часто укладывали ее на обе лопатки, и она проводила много времени в постели. Вот куда заводят уподобления, подобно лесной тропинке к дому ведьмы.
Возможно, Эмма боялась Элизабет Бишоп потому, что сама, будучи старой девой, до сих пор носила отцовское имя Бишоп. Эмма Бишоп: наполовину фикция — так она чувствовала, — наполовину поэтесса. И ни одна половина не способна на измену, однако способна любить женщин. Она представляла себе, как гордая голова Элизабет Бишоп склонялась бы над ее кухонной раковиной. Поэтам не следовало бы блевать. Или наносить себе увечья, падая с тротуара. Такого рода штуки необходимо было запретить всем друзьям Марианны Мур. Лежа там, Эмма мечтала, как она впадала бы в пьяное оцепенение, как смачивала бы слюной свой ластик, помня, что позже ей станет плохо, после создания еще одной убогой строки, которую запишет, затирая ластиком кляксу от виски, как след… след…
На утренней росе, подумала она, вытирая строку выдуманной ладонью, ибо ей ничего не было известно о теле Элизабет Бишоп, кроме того, что была она низкого роста, с круглым лицом, крупной головой и несколько склонна к полноте, уж никак не хрупкая, вроде Эммы, у которой медсестры затруднялись найти вены для инъекций. По всему этому ладонь, размазавшая по столу мысль об улитке до полной неразличимости, была лишена конкретности, как и влага, увлажнявшая кожу мисс Бишоп.
Эмма боялась Элизабет Бишоп потому, что сама отчаянно стремилась стать поэтессой — при том, что была неспособна составить список покупок, не знала, как кроить ткань по лекалам, как стелить постель, как вычистить расческу, куда девать золу из печки и чем кормить гусей. Она выглянула из окна и увидела голубя, сидящего на веточке дерева — странно неподвижного, нахохлившегося, должно быть, больного, и она…
облако
Некоторые знаки, символы, факты, структуры вызывали у Эммы страх, и всего этого было полно в поэзии Элизабет Бишоп; следовательно, большая часть стихотворений Элизабет Бишоп из томика избранного оставалась неувиденной, невысказанной. Эмма пробегала глазами первую попавшуюся строчку, с нервами, как струны, перескакивала дальше, бросала страницу, бежала.
птица
Таким образом, по сути, она не могла утверждать, что поняла Элизабет Бишоп или правильно прочитала ее стихи, а также не постигла творчество ее подруги Марианны Мур, хотя и была уверена, что Мур считает себя выше Бишоп, ведь так в мире заведено, что из двух друзей один затеняет другого, как деревья, растущие рядом в саду.
облака
Да, так получалось потому, что строчки казались ей чем-то вроде ее собственных костей, а не мимолетными, как вздох, комбинациями, из которых обычно и состоят утонченные стихи, эти строчки медсестрам пришлось бы нащупывать пальцем, массировать до красноты, чтобы извлечь кровь — но под синими венами лежали только кости, а птицы, когда смерть предстает перед ними, словно примерзают к ветвям, где ветер ерошит их перышки, хотя они застывают все неподвижнее, цепенеют, готовясь к распаду.
Когда глаза Эммы лениво скользили (точнее, когда она делала вид, что они лениво скользят) по строкам и натыкались на фразу типа «из грубой глубины гортаней», кожа ее бледнела еще сильнее, как будто песчаную дорожку припорошил снежок, и к концу строфы она давила рвущийся наружу крик, вдавливая его назад маленьким кулачком в широко распахнутый рот. «…плывет бессмысленный порядок…» Эмма чувствовала, что следует примеру каждой безлиственнной строки, высвобождая свою кожу из-под покрова облаков, так что всякий может увидеть птицу на ветвях… на костях, словно ушиб или нарыв. Она боялась, потому что чувствовала устремленный на нее глаз ястреба. Она боялась ласки — зверька, притаившегося у нее между колен.
боялась
У Эммы был собственный дом в Айове, большой, пустой и прохладный осенью, но в остальное время неприветливый. Там были тонкие окна с широким обзором, кухня со столами из некрашеного, выскобленного дерева, дровяной сарай из досок, уже успевших стать серыми, не вполне прочная веранда и заросший травою двор. За кухонным столом, исчерченным трещинами, изрезанным ножами, Эмма сиживала в неверном свете голой лампочки и представляла себе обеих поэтесс, грудастую и безгрудую, как они соприкасаются кончиками вытянутых пальцев, а между тем голубь действительно умирал, превращаясь в оперенный камень у нее на глазах.
Эмма выживала себя из тела, как когда-то людей выживали с земли, и от телесного в ней мало что оставалось. Реки Элизабет Бишоп протекли через ее страну, пролегали ленивыми лентами, создавали географию: мыс, залив, пролив, озеро…
снегу здесь негде лечь
Ей думалось: если стать достаточно тонкой, то можно втиснуться в строку поэта, как в вечернее узкое платье. Ей хотелось узнать: если к тебе прикасается большое удовольствие, ты полностью им проникаешься или оно затрагивает лишь часть тебя — как прилив жара к голове или чему-то другому? Когда синий карандаш Марианны Мур вычеркивает слово Элизабет Бишоп — а слова ее ее только потому, что она их выстроила, а вообще-то они ничьи, это — лишь материал для постройки мыслей, — означает ли эта пометка материнский укор или материнский жест любви? Не следовало бы вам чертить стихи плевками, а тем более облевывать кухонную раковину.
Кухонная раковина была когда-то жестяная, потом ее заменили на плоскую эмалированную. Легко можно было поднять ее, как поднос. Она была вся в черных точках, но не от убитых мух. С одного краю постоянно сочилась вода, как слеза, из неисправного крана, ее приходилось непрестанно подтирать.
Как, каким ветром занесло ее сюда? Почему сидит она, как голубь, на кухонной табуретке и пялится в окно, и никакие мысли не посещают ее, только пара о мисс Мур и другая — о мисс Бишоп, и о твердых бутонах их грудей, и о том, каково это — быть облизываемой гением?
Она сможет стать достаточно тонкой, чтобы сказать: «Ничто более не удерживает меня в этом мире, и ничего мне от него не нужно; вещи этого мира игнорируют меня, я питаюсь изо дня в день ломтиком дешевой песни да ложечкой расхожих слов. Поэтому я не извергаю дерьма, и даже легкие мои мало выдыхают воздуха, и вешу я для других людей не более, чем тень облака, упавшая на лужайку, а уж в их памяти — и того меньше». На самом деле вот уже несколько месяцев, как ее одолевала слабость.
Соответственно, она периодически впадала в забытье, сладкое, как сон под Рождество, а после захода солнца вставала, одетая в зеленую ночную рубашку, и брела куда глаза глядели, бесшумная, как темнота, прохладное дитя, никем не замеченное, даже кости не хрустели, и сама не могла объяснить…
…как и откуда пришло ей в голову это решение: кончить дни в виде слова, быть похороненной в стихотворной строке, то есть возродиться в виде набора простых слов «бормотанья на уровне духа». Ну и какие же это будут слова, спросила она у остатка своего «я». Наверно, очень серьезные, порядочные, как обозначения на карте.
Таков был проект, составленный мисс Эммой Бишоп: найти иную оболочку для своих костей, тех костей, что поначалу были едва видны, а теперь выпирали как горный хребет, образуя буквы, вроде М, К или Т, и их присутствие делалось все более очевидным, как слова на следующей странице.
Она будет похоронена в книге. Соболезнующие пройдут процессией мимо ее открытой обложки. Подкрашенная дама вытирает платочком черные слезы. Чувствуешь, как ее нога наступает на обрез страницы? Видишь, как она медленно вдыхает скорбь, словно запах мяты? Она никогда не выглядела краше, скажет кто-нибудь.
небеса послали
Отрицание она считала своим долгом и долг этот выполняла. Она отрицала сама себя, отказывалась от включения в списки, отказывалась от фондов, отказывалась от приветствий, отказывалась от крепких объятий, отказывалась от открыток с заранее напечатанными изъявлениями чувств; она постилась до тех пор, пока простыни не переставали сминаться под нею и мебель не возмущалась, она говорила себе: «Я воздержусь от следующего вдоха». Зеркало весило больше, чем она. Ни энергия пара, ни влажность тумана не затрагивают зеркал, и когда мы дышим на них, чтобы их протереть, наши отражения плавают в их глубине, словно то самое облако. И все же она была полна заботы, полна…