Жан-Мари Гюстав Леклезио - Золотая рыбка
Теперь, после всех этих лет, я поняла, что именно хочу слышать — эти бесконечные раскаты, глухие, низкие, глубокие, плеск моря о твердь земли, непрестанный стук колес по рельсам, протяжное громыханье грозы, надвигающейся из-за горизонта. Этот далекий вздох, этот ропот, долетавший из неведомого, этот шум крови в моих артериях, когда я просыпаюсь в ночи и чувствую себя такой одинокой.
Я играла и ничего больше не боялась. Я забыла, кто я. Все было теперь не важно, даже та маленькая косточка, что сломалась в моем левом ухе. Даже черный мешок, и белая улица, и хриплый крик зловещей птицы. И Зохра, и Абель, и мадам Делаэ, и даже Юп — все эти люди, что, куда ни скройся, подстерегали, преследовали, расставляли сети. Я пела долго, почти не переводя дыхания, играла до боли в пальцах. Было ощущение огромной пустоты, как в переходах метро, когда все ушли. Мистер Лерой ничего не сказал. С тяжелым сердцем ушла я из студии и с таким чувством, будто провалилась и это конец. Как зверь в нору, я уползла в гостиницу, с Жаном Виланом.
Два дня и две ночи я спала, почти не просыпаясь. У меня кончились все силы. После того как я видела великана Альсидора на земле под ударами полицейских дубинок, плачущего и призывающего маму, точно малое дитя, возвращаться в Робинсон мне было невмоготу. В ухе у меня еще гудели сирены полицейских машин, перегородивших улицу. Небо было по-осеннему синее, рдели деревья, и всякое такое, но все это мало чем отличалось от улицы Жан-Бутон, мало чем отличалось даже от дворика Лаллы Асмы и той белой улицы, откуда меня украли, когда я была маленькой.
Перед самым снегом, в ноябре, я получила одновременно письмо из иммиграционной службы с видом на жительство и приглашение от мистера Лероя на запись «On the Roof». В студии на этот раз были и продюсер, и ассистенты, и звукооператоры. Полдня я играла и пела, запись продвигалась черепашьими шажками. Приходилось без конца возвращаться назад, начинать сызнова. А когда закончили, я подписала контракт на пластинку-сингл и на все, что я еще сочиню в ближайшие пять лет. Никогда я не держала в руках столько денег. До меня никак не могло дойти, что все это произошло со мной. Вечером мы с Белой, и музыкантами, и мистером Лероем, и всеми ассистентами отправились в ресторан «Гранд», принадлежавший фирме «Мэджик Джонсон». Голова у меня кружилась, я как будто выплеснулась из берегов. Какая-то черная журналистка задавала мне вопросы, я отвечала наобум: то я француженка, то африканка. Когда она спросила, как будет называться моя следующая песня, я сказала, не задумываясь: «То Alcidor with love»[22]. Какая-то затаенная ярость кипела во мне, меня трясло. Казалось, будто музыка барабанов с «Реомюр-Себастополь» была повсюду, в воздухе, в табачном дыму баров, в красном ореоле, что светится над Чикаго до зари.
Под утро я сбежала от всех. Я шла вдоль озера. Сильно похолодало, а на мне были только кожаная куртка да черный берет, натянутый до ушей. Осины полыхали, небо было ярко-синее. Я смотрела на косяки журавлей, они улетали в Нью-Мексико.
Потом я тихонько дожидалась в коридоре «Альянс франсэз». Жан Вилан не сразу узнал меня в черной куртке и берете. Он извинился перед студентами, сказал, что у него важное и неотложное дело. Мы пошли по широким проспектам, вместе позавтракали, как тогда в Гарварде. Дошли до насыпи, что окружает водоочистительную станцию на берегу озера. Люди уже высыпали на травку, трусили утренние бегуны, держась за поводки королевских пуделей, старики в тренировочных костюмах старательно делали китайскую гимнастику. Было холодно. Мы шли мимо небоскреба «Шеридан», и я сняла однокомнатную квартирку, сразу заплатила за месяц и еще за месяц вперед. Мне хотелось, чтобы все было так, будто мы с Жаном поженились — без свидетелей, без церкви, без бумаг с печатями. Без будущего. Наверно, тогда-то я и забеременела.
17
Не знаю, какой бес меня попутал снова вернуться к Беле в его квартиру в «Ла-Плазе» в Джолиете. Может, этим бесом был он сам. А может, Жан Вилан, потому что он заставил меня столько ждать и потому что так много ждал от меня. Наверно, никто на свете никогда не тосковал так, как я.
В «Шеридане» я была заперта в клетке из стекла и металла, высоко над городом и замерзшим озером; сюда не проникали даже звуки, впору было подумать, что я оглохла на оба уха. Целыми днями я ждала. Ждала, когда Жан прочтет лекции, ждала, когда он закончит с учениками, с профессорами, со статьями. Потом ждала, когда он закончит с Анджелиной. Часа в четыре Жан прибегал, запыхавшийся, с цветами, бутылкой вина и апельсинами, будто больную приходил проведать. Мы любили друг друга прямо на полу, перед пустотой окна во всю стену, за которым уже смеркалось. Я засыпала, прильнув к нему, как в ту далекую пору, когда я прижималась ночами к спине Лаллы Асмы. В полночь он на цыпочках уходил. Как-то раз я попросила его: «Покажи мне фотографию твоей подруги». Она улыбалась чуть глуповатой улыбкой, стоя на большой зеленой лужайке у бассейна. Имя Анджелина ей очень шло. Высокая, белокурая, и впрямь похожая на ангела, в общем, полная противоположность мне. Она была то ли русская, то ли литовка, не помню точно. А работала врачом.
Бела же был полной противоположностью Жану. Тонкий, как лиана, нежный и неистовый, полный какой-то затаенной ярости. А как тщательно он всегда выбирал одежду, обувь, рубашки из черного шелка! Полировал каждое утро бриллиантик в ухе, говорил, будто он достался ему от сестры, она ему подарила и сразу после этого умерла от передозировки, дома у родителей в Вашингтоне. С ним я меньше чувствовала пустоту и тоску ожидания. Да и не ждала больше ничего. Мы жили одним днем, слушали музыку, ходили в бары, в ночные клубы, на вечеринки. Мистер Лерой Белу не любил. Он даже позвонил мне однажды, уж не знаю, как раздобыл мой телефон. Сказал: «Этот парень не для тебя, он слаб, он тебя погубит». Я психанула и решила, что ноги моей больше не будет в студии.
Это было незадолго до весны, у Белы возникли денежные проблемы, квартплату он задолжал за несколько месяцев. Мы строили планы, как уедем на машине в Калифорнию, но все никак не могли собраться. До четырех, до пяти утра шлялись по кабакам, пили, курили, а когда просыпались, оказывалось, что ехать уже поздно. Я даже не знала, какой сегодня день недели. А Белу тем временем турнули из «Ла-Плазы». Однажды я пришла из магазина с молоком, макаронами и всякой снедью к обеду, а замок-то, оказывается, поменяли. Бела рвал и метал, я никогда не видела его в таком состоянии. Наши пожитки сложили в пластиковые мешки для мусора и выставили к лестнице, под дождь. Бела колотил в дверь ногой и грязно ругался. Пришел охранник с телефоном и электрической дубинкой. Бела полез было в драку, но электрошок живо его усмирил, а охранник вызвал полицию. Я визжала, цеплялась за Белу и визжала. Потом за волосы оттащила его до самой стоянки. Было и смешно, и жутко. Мы забросили наши мусорные мешки в машину и укатили до приезда полицейских. В отместку Бела швырнул в стену бутылку томатного сока, и длинное красное пятно растеклось по фасаду. Он орал, выл волчьим воем. Мы отсиделись у одного его друга в китайском квартале, а потом решили-таки рвануть в Калифорнию. Пересекли Соединенные Штаты из конца в конец, почти без остановки, машину вели по очереди, днем и ночью, иногда только спали на автостоянках. Где-то то ли в Арканзасе, то ли в Оклахоме был ужасный холод, снег белел на откосах, и я заболела. Меня бил озноб, раскалывалась голова, тошнило. «Ничего страшного, — говорил Бела, — это простуда, пройдет». Но не прошло. Это была не простуда, а спинномозговая лихорадка. Когда мы добрались до Калифорнии, я почти умирала. Спина не гнулась, шея тоже, стреляющая боль билась в ушах, и казалось, будто сердце вот-вот остановится. Я не могла произнести ни слова, не слышала, что говорил мне Бела. Глаза у меня были открыты день и ночь, я словно падала с огромной высоты. В Сан-Бернардино я потеряла ребенка; было много крови, и Бела перепугался, что я умру прямо в машине. Вместе с моим мешком он выгрузил меня у дверей больницы. Уж не знаю, что он там наплел, будто подобрал меня на шоссе или еще что-то, но больше я его не видела. Может быть, полицейские поймали-таки его на порошке и таблетках. Тогда же я потеряла одну из золотых сережек, тех, которые дала мне Лалла Асма, но я была так больна, что даже не огорчилась.
Я была без сознания, когда попала в больницу Сан-Бернардино, без сознания или почти. Дни и ночи я лежала, свернувшись клубочком, прячась под простынями от света. Из-за жара и обезвоживания язык у меня вздулся и почернел, губы кровоточили. Я даже перестала сознавать, что глуха. Я была в коконе, куколкой лежала на дне глубокой пещеры, в самой сердцевине моей боли. Чрево было моей душой, его столько скоблили, чистили, опорожняли, что только оно, казалось, и жило. Кто-то приходил, будил меня, заставлял помочиться в судно, делал укол. Я чувствовала, как входит игла в спину, между позвонками, и орала от боли. А после этого опять лежала без сил.