Петер Эстерхази - Harmonia cælestis
В июне этого года, двадцать второго дня, по случаю, надо думать, летнего солнцестояния, мой отец поймал мою мать, дворовую девку по имени Янка Мотта, и изнасиловал ее; по ходу дела он откусил маме ухо, кончик носа, часть груди и даже умудрился выкусить небольшой кусочек внешней губы. (Чтобы разрезать ее на куски и засолить мою маму с целью длительного хранения, у него не хватило времени.) Когда через сорок восемь часов его схватили, он уже ничего не помнил и думал, что его разыгрывают. (А где же тогда ее ухо? А кончик носа? Да и здесь, какой ужас, здесь тоже кое-чего не хватает!) Зато моя мать помнила буквально все и всю жизнь потом поминала ему (это все). Люди, знающие моего отца, утверждают, что он нормален. Тогда что же могло с ним произойти? Развитый интеллект вовсе не исключает возможности минутного помутнения разума. Опуститься на уровень животного ему могло помочь и спиртное. Но разве в животном мире такое бывает? Бывает, конечно. Вон, амебы после деления поедают своих собратьев, то же самое делают богомолы, пауки, скорпионы; самки некоторых членистоногих после спаривания пожирают сделавших свое дело самцов. Даже мирный кузнечик пожирает свою партнершу в процессе спаривания. В процессе?! В процессе. Кузнечик?! Кузнечик. Но все же пример одноклеточных или членистоногих — не слишком ли далековат? В конце концов, что бы мы о моем отце ни думали, он, извините, не одноклеточное и даже не членистоногое. Да, конечно, в половом поведении позвоночных — а мой отец позвоночное! — встречаются некоторые формы оральности, вспомним, к примеру, о ритуальных поцелуях рыб, о потирании клювами между птицами, о любовных покусываниях млекопитающих. Два базисных чувства встречаются у материнской груди — любовь и голод, утверждает специалист. Любовь и голод: мой отец. Ухо, кончик носа, часть груди, кусочек внешней губы: моя мать. Вот так они познакомились.
152Мой отец, человек без свойств, переспал со старшей сестрой. Вот сучара.
153Мой отец зарычал на мать, мне плевать, дорогая (просим не беспокоиться, имена редакция изменила), меня не интересуют твои восемьдесят кило, и назначил ей не слишком далекий, но не лишенный практичной щедрости срок, самый последний, слава Богу, сегодня уже существуют методы, есть программы, диеты фруктовые, их даже против рака используют, хотя это смешно, есть метод Джейн Фонды опять же, да ему все равно, пусть даже хирургически, одним махом, вырежут из моей матери весь этот жир, детали его в этом смысле действительно не волнуют, только сделай же что-нибудь с собой! таблетки вон есть, пожалуйста, можно таблетки, только смотри, бляха, шерстью не обрасти от этих сраных гормонов, стоит это немало, но не в деньгах суть, он достанет, суть в том, что моя мать как свинья разжирела, и он больше не желает смотреть на этот пузырь, на эту кубышку, на эти бесформенные холмы и груды, короче, чтоб было ясно, что он не кота в мешке продает, он выразится совершенно четко: либо мать моя возьмется, наконец, за себя, либо он, мой отец, завязывает с ней как мужчина, все, хватит, он более не желает крутиться со своим хером вокруг этой кучи жира, и если, как он надеется, моя мать дорожит статус-кво, то, пожалуйста, все в ее руках, лично он не хотел ее обижать, просто вел себя как мужчина и вовсе не собирался ее облаять, это не лай, а рассудительный разговор двух взрослых людей, обмен мнениями о жизни, совместном будущем, и именно так надо это воспринимать, не впадая в истерику из-за не совсем привычных, может быть, выражений, что поделаешь, он такой человек, только не надо все это раздувать, а уж плакать по этому поводу — просто смешно. Мою мать разговор задел за живое, потому что, с одной стороны, она знала, что существенно изменить свое тело она не в силах, но, с другой стороны, и это ее поразило больше всего, вышло так, что, хотя она и сама испытывала восторг далеко не от каждого из восьмидесяти своих килограммов, именно это новое, можно сказать, состояние — «как свинья», по словам отца — побудило ее вспомнить о своем теле, попросту наслаждаться им, и своим, и телом отца, и ей казалось невероятным, что мой отец ничего не заметил. И что же ей было делать? Какого хера? Пить виски и трахаться на стороне, то есть пытаться не растерять того беспокойства, той новой чувственности, которые пробудил в ней отец? Так оно и случилось. Но это ее и сгубило, потому что, хотя она наслаждалась, была как на крыльях от радости, опьянения, от сознания, что приносит счастье всегда удивительно молодым своим новым любовникам, — все это не отвечало ее натуре. Ее натуре отвечал только мой отец, отвечал с первых дней и по гроб жизни, но он, к сожалению, как на грех зациклился на этих восьмидесяти кило.
154Смерть, по обыкновению слишком спорая на ногу, настигла моего отца, когда моя мать жила с ним счастливейшей жизнью, в самой светлой радости, и горе ее, безутешное горе так называемой любящей женщины, дошло до того, что, не будучи в силах разлучиться с моим отцом, с его охладевшим телом, она проспала с ним под одной простыней не только последнюю, но и следующую за ней ночь; так они сблизились, еще раз. Но и это — уже за пределами времени — опьяняющее сближение не убавило ее горя; лишь после смерти оставило оно мою мать, я так думаю.
155Моя мать, счастливая, стояла на автобусной остановке. С неба весело хлестал дождь, люди прятались кто куда, и только счастливая моя мать стояла на остановке как идиотка, благостно подставляя под струи дождя радостную мордашку. Мой отец тормознул и, опустив стекло громадного грузовика «Чепель», издал цокающий звук, каким приводят в чувство храпящих. Мать открыла глаза. Мой отец тоже заухмылялся как идиот и манящим движением указательного пальца пригласил ее сесть в кабину. Такого счастливого жеста, рассказывала моя мать, я не видела больше ни разу в жизни; жеста, который одновременно жест и пародия на него, грубый мужской призыв и вместе с тем — извинение за него, однако в том смысле, что извинение извинением, но и грубый призыв извольте принять серьезно. Да садись ты, пиздюшка! А пошел ты, раздраженно квакнула моя матушка. Мой отец хлопнул дверью и выжал газ. Так они познакомились. (Мой отец настолько был опьянен видом моей матери, что врезался в идущий впереди автобус. Правда, не сильно. Грузовик и автобус не пострадали, отец благодушно пересмеивался с шофером автобуса, оказавшимся африканским принцем (Мали), который защитил кандидатскую диссертацию в Сегеде да так в Венгрии и застрял. Однако на следующий день у него (моего отца) заболела и закружилась голова, он не мог понять, в какой он находится части света, как оказалось, у него было повреждение позвонка, и потом, уже до конца жизни, голова его вечно болела. Утром, вечером, ночью, болела и ныла.)
156Мой отец, точнее сказать, моя мать не давала покоя отцу, все допытываясь, любит ли он ее. Мой отец мою мать любил и поэтому отвечал, что любит. Но мать почему-то не очень верила или же притворялась, что не верит отцу, и постоянно требовала гарантий: вот, скажем, точно ли будете вы любить меня до 5 мая (а было еще только 25 апреля)? Мой отец вздыхал и открывал ежедневник.
157Каждое утро, зимой и летом, в мороз и в дождь, мой отец подкрадывался к окну и с жутким скрипом выцарапывал ногтем на замерзшем окне: I е&, и далее следовало имя моей матери. Но моя мать была так ленива и так любила поспать — всхрапывая и даже похрюкивая при этом, как поросенок, — или просто валялась в постели; короче, когда она продирала глаза, надписи уж и в помине не было. Такое вот, можно сказать, знакомство.
158Так познакомились мой отец с моей матерью (черновики письма на Венгерское радио): Во вчерашней вечерней программе Вы, милостивый государь, в контексте, которого я не могу здесь касаться, дважды произнесли одно слово: Гвадалахара. Что за чудное слово! Как хотелось бы слышать его вновь и вновь: Гвадалахара! Уважаемый господин редактор! Вы представить себе не можете, что означает в нашей венгерской глуши это слово, Гвадалахара! Во вчерашней программе Вы дважды упомянули, точнее сказать, протащили его в эфир — и в мою жизнь. Мне хотелось бы слышать его еще и еще. На это письмо мой отец так и не ответил.
159Мой отец, прибывший вместе с войсками Паскевича, стоял на квартире в доме моей матери, одном из красивейших в городе. Этот самый граф (мой отец), рассказывала мне мать, выставил на подоконник свой кивер: пусть все еще с улицы видят, что здесь живет русский офицер, и зря не беспокоят хозяев. Пятилетнюю мать кивер этот тянул к себе с магической силой, она с благоговением гладила его, когда никто не видел; однажды мой отец, застав ее за этим занятием, сунул кивер ей в руки: пусть поиграет, если хочет. Мою мать сфотографировали в 1912 году: она сидит на камышовом стуле, глядя в объектив, на ней траурное платье, на шее траурная цепь, свисающая почти до колен, на лице ее нет улыбки, хотя она не выглядит и мрачной; спокойно и бесстрастно смотрит она из-под невероятной по размерам, сплошь состоящей из мягких черных матерчатых валиков шляпы, словно вознамерившись еще раз со вниманием рассмотреть мир, в котором она так зажилась. Ее старший сын говорил, что охотно отдал бы часть своей жизни, чтобы каким-нибудь чудом увидеть, как его мать, пятилетней девочкой, в длинных панталончиках с оборками, вбегает в комнату, где обедают русские офицеры, которых она ни капельки не боится, и на голове у нее кивер моего отца (того самого графа).