Ольга Токарчук - Игра на разных барабанах: Рассказы
Я обнимала его так, как обнимают детей, и не было в этом ничего непристойного, ничего против правил, потому что мы оба были одинаково малы и незначительны. В этой крохотной замусоренной квартирке с собственным электрическим солнцем мы поднимались над большим морозным городом, как мыльный пузырь, — отдельная вселенная с хрупкими прозрачными стенами. Мы медленно вращались вокруг невидимой оси. Я почувствовала, как тело Че Гевары обмякает и становится тяжелым, словно созревший плод, готовый упасть на землю, чтобы впредь черпать из нее добрую силу, которая уже не даст сдуть его, как обертку от конфеты. Мне казалось, что между нами с торжественным скрежетом открылись шлюзы — большие речные ворота — и что, раскачиваясь, мы нажали кнопку, запустили мощный механизм, который уже не остановить: наши реки, его и моя, сливались в одну, встречались, соединяя и смешивая свои воды, и на какое-то мгновение мне показалось, что так и должно быть, что я заберу его страх и растворю его в себе, как льдинку в теплой воде, что, по сути, если бы все это можно было взвесить и подсчитать, если бы можно было измерить уровень его страха и моего спокойствия, я взяла бы верх: я шире его, меня больше. Моя река теплее, она нагуляла тело на равнинах, нагрелась на солнце. Он — всего лишь маленький ручеек, ледяной и беспокойный. Стоило мне так подумать, как я испугалась, потому что начала терять свои границы. Маленький ручеек разливался и бурлил, с силой врываясь в реку, корежа дно. Он нес с собой ил, мутнел, атаковал с нарастающей яростью. Но все это свершалось подспудно, внешне никак не проявляясь. Че Гевара закрыл глаза и вздохнул. Мне казалось, что он сейчас заснет. Но там, внутри, началась борьба, стычки, совершалось насилие, происходило вторжение. Там этот невинный старичок шел напролом, вынуждая меня подстраиваться под панический ритм его дыхания. Изнутри шли, расплываясь, как круги по воде, волны паники. Мелкие осколки льда превращались в дрожь, которая постепенно охватывала все мое тело. Я еще пыталась убежать от чего-то страшного, оскаленного, безобразного, но уже знала, что убежать невозможно. Потому что это было конечное состояние, основное состояние человека. Все остальное — лишь видимость. И внезапно я осознала, что он, Че Гевара, прав — почему же мне это раньше не пришло в голову? — за нами следят с деревьев, для нас готовят самые страшные камеры пыток, о нас знают всё. Какие-то размытые фигуры, темные силуэты, сотканные из тени, но соединенные скользкими пуповинами с черным нутром земли. Вот именно, почему бы им не сидеть на деревьях, ведь известно, что они способны на все? Почему бы им не следить за нами в бинокль с тополей под окном? Как это могло показаться мне абсурдным? Десятки мужчин, крадущихся по темным переулкам в темных плащах; спрятанные во дворах милицейские воронки; тихий треск радиостанций, приборы ночного видения со стебельками оптических датчиков, наведенных на каждое окно. В их тайных логовах целые тонны аппаратуры, какая нам и не снилась. Они держат руку на пульсе каждого из нас. Они манипулируют историей, дергают за веревочки, разжижают нам мозги, вынуждая видеть только то, что им угодно, и мы это видим. Подсовывают нам готовые мысли, и мы их озвучиваем. Печатают лживые газеты, в которых подают мир таким, какой их устраивает. Заставляют верить в то, чего нет в природе, и отрицать очевидное. И мы всё это делаем. Они косят под наших друзей, и я даже — да, да! — не до конца уверена, что мое отражение в зеркале — это действительно я.
Я вскочила поправить полотенца на окнах, на всякий случай завернула газовый кран. Подошла на цыпочках к двери — проверить, закрыты ли все замки. Он следил за мной проницательным взглядом.
— Поняла? Поняла? Я же говорил! Говорил, — бормотал он.
Мы до утра просидели на разостланных на полу газетах, прижавшись друг к другу. В моем мозгу всю ночь расцветали странные мысли, похожие на те тусклые белые цветы, которые вырастают на оконных стеклах в морозную ночь. Я их стирала, а они снова росли, хотя с каждым часом все неувереннее. Может, их растворял приближающийся рассвет. В конце концов я, должно быть, уснула, потому что меня разбудил голос и бульканье воды в чайнике.
Стоя у плиты, Че Гевара прилаживал к поясу пустую картонную кобуру. Полотенца уже были сняты, в окно лился зимний металлический свет.
— Уже всё, — сказал он. — Они ушли. Но вернутся.
Я чувствовала себя одурманенной, будто выкурила целую пачку сигарет, будто только что очнулась после обморока. С недоверием оглядывала квартиру. Подозрительно всматривалась в голую крону деревьев. Читала заголовки разбросанных всюду газет. У меня был приступ страха, я пережила психотический эпизод, думала я. Че Гевара меня заразил, я позволила себя инфицировать, он меня загипнотизировал, я поддалась внушению.
— Че, мы едем в больницу. Я пошла звонить.
Он без возражений принялся собираться. На улице мои мысли стали постепенно приходить в порядок, отряхиваться, словно мокрые собаки. Подтягиваться, сбегаться на общий сбор. Занимать свои места, строиться в шеренги. Рассчитываться по порядку номеров. На улицах пусто, но ведь сегодня воскресенье. Сегодня митинг. Номер «скорой». Пани Анна — позвонить ей и спросить: может, хоть она этой ночью хорошо спала.
Я вошла в телефонную будку и несколько раз набрала номер, но аппарат, наверное, был сломан. Ни одного трамвая. Я шла пешком на другой берег, пока не увидела с моста, как по Иерусалимским аллеям с грохотом движется колонна БТРов.
Перевод М. КурганскойШахматная фигура
Сперва она долго возилась с дверными замками. Никак не получалось отомкнуть оба сразу, по всей видимости, они открывались в разные стороны: когда она синхронно поворачивала в них ключи, то один, то второй попеременно оказывался заперт. Налетавший с моря порывистый ветер трепал перед ее лицом концы шерстяного шарфика. Не выдержав, он поставил спортивные сумки прямо на землю и нетерпеливым жестом взял у нее из рук связку ключей. Оба замка поддались ему сразу.
Домик, который они здесь всегда снимали, стоял на берегу у самого моря, среди таких же дощатых дачек, продуваемых сквозняком, летом шумных, окруженных зонтами, пластиковыми креслами и столиками с непременными газетами и транзистором, а сейчас — запертых на все замки, погрузившихся в зимнюю спячку. Однако их дачка выглядела получше других — с камином и просторной верандой, выходившей прямо на пляж. На веранде было полно песку, и она, как только они вошли, сразу принялась сметать веником песчаные наносы.
— На кой тебе это надо? Сейчас не то время года, чтоб сидеть на веранде.
Он выгружал продукты из сумки и укладывал в холодильник. Потом включил телевизор. Она запротестовала:
— Ох, умоляю, только не это!
Хотела еще что-то сказать, но удержалась.
С собой они привезли фокстерьера, суку, — непоседливую и своевольную.
Пока он разводил в камине огонь, та наладилась таскать из корзины щепу, подкидывала и перехватывала зубами.
Он прикрикнул на суку.
— Ей просто холодно, собака играет, чтоб согреться, — заступилась она.
— Ну да, а мне потом за ней убирай.
— Но ведь это всего-навсего собака.
— Бесит меня твоя «всего-навсего собака». Вечно носится как ненормальная. Явно у нее повышенная возбудимость. Надо бы ей что-то подмешивать в корм. Бром или люминал, ну не знаю, в общем, что-нибудь в этом роде.
— Когда-то она тебя не раздражала.
— А теперь действует на нервы.
Взяв свою сумку, она понесла ее наверх, в их маленькую выстуженную спальню. Присела на застеленную пледом кровать. Рената, эта «всего-навсего собака», прибежала следом за ней и вспрыгнула на плед. Она заглянула в карие собачьи глаза, блестящие, как стеклянные пуговки. Спазм в горле. Предобморочная слабость в теле. Внезапная прошивающая насквозь боль.
Что-то неладное творится со временем, подумала она, оно расклеивается, расслаивается. Две огромных тектонических плиты времени с устрашающим гулом расходились, образуя на ближайшие миллионы лет зияющий провал между «когда-то» и «теперь». «Теперь» было колючим, состоящим из множества острых углов, безмолвным — тяжелый сон по ночам, осадок злости после пробуждения, словно во сне бесконечно велись войны. «Когда-то» виделось отсюда ритмичной протяженностью, легким постукиванием пинг-понгового шарика по гладкой поверхности стола, узорчатой материей мгновений, в которой каждое составляет часть другого.
И вдруг ее осенило: начинать любой разговор легче всего с фразы «А помнишь, как…» — в этом было что-то безотчетное, машинальное, сравнимое с ласковым похлопываньем руки, убаюкивающей ребенка, с настройкой радио на волну, где передают лишь спокойную музыку: свист дельфинов, шум водопадов, птичьи трели. «А помнишь, как…» переносило их в одно место, обоих разом. То был волнующий момент, сродни приглашению на танец, когда партнерша одним сиянием глаз отвечала согласием: «Хорошо, давай потанцуем». И становилось понятно: они пересказывают друг дружке вполне устоявшуюся версию прошлого и до боли знакомых событий, не единожды повторенную, а потому абсолютно безопасную. Прошлое — данность, которую не изменить. Прошлое — выученная наизусть мантра, незыблемый фундамент памяти, на котором громоздятся кирпичики их общих воспоминаний. Например, байка о том, как он разгрызал для нее орехи и оставлял на листьях в саду. Или когда они не сговариваясь купили одинаковые белые джинсы — с тех пор столько воды утекло, джинсы им обоим теперь были бы малы на два, а то и на три размера. Или ее прическа — торчащие во все стороны вихры, — она остригла свои рыжие волосы по тогдашней моде. Или о том, как ему пришлось догонять отходящую электричку, когда он от нее возвращался. И баек-то было больше давнишних, чем теперешних; видно, оба постепенно утрачивали способность обращать в миф любое, даже самое незначительное из житейских событий, обрекая повседневность на будничную скуку и тривиальность.