Юрий Поляков - Гипсовый трубач: дубль два
«Вот мы и продолжили наши роскошные беседы!» – мысленно заскулил автор «Кандалов страсти» и, злея, вспомнил, как грубо беспардонный Жарынин прервал его вчерашнее свидание с Обояровой, такой ласковой и многообещающе доверчивой.
Кокотов повернулся к режиссеру, чтобы в отместку резко выразить ему какую-нибудь еще не сформулированную гадость, и обнаружил, что тот, подавшись вперед, внимательно разглядывает через лобовое стекло вислоусого незнакомца в украинской рубахе-вышиванке. Приезжий стоял, выкатив на балюстраду живот, и щурился на закатное солнышко. Было ему за пятьдесят, о чем свидетельствовали седые немытые космы, какие обычно позволяют себе только бомжи да еще самый авангард творческой интеллигенции.
– Андрюха?! – вдруг завопил Жарынин, выскочил из машины и пошел на «незалежника», широко раскинув руки, точно строитель светлого будущего с советского плаката.
– От дывысь! – весело отозвался малоросс, и еле поспевая за своим животом, бросился по ступенькам вниз.
Наблюдательный писатель успел заметить на нем просторные джинсы, напоминающие козацкие шаровары и «жовто-блакитные» кроссовки. Встретившись, почти столкнувшись, режиссер с незнакомцем обнялись и, радостно причитая про годы-зимы, стали обхлопывать друг друга, проверяя, все ли части тела на месте.
– Дмитро!
– Андрюха! Ну, ты и размордел!
– А як же? Москали теперь наше сало не едят, нам больше достаеться!
Кокотов, изнуренный отсутствием Натальи Павловны, нехотя вылез из «вольво» и смотрел на счастливую встречу друзей с трудно дающимся умилением.
– Андрюха, знакомься – мой соавтор Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы!
– Здоровэньки булы, тезка! – «незалежник» крепко пожал руку автора «Сумерек экстаза».
– А это мой однокурсник Андрей Розенблюм. Мы вместе во ВГИКе учились…
– Ни-и! – посерьезнев, качнул головой поседелый кинематографист. – Зараз Андрiй Розенблюменко.
– А что так?
– Так надо!
– Ты это серьезно?
– А як же? Незалежность – это тебе, Дмитро, не вареники с вишней.
– М-да… А к нам-то зачем?
– Во-первых, приехали батьку Пасюкевича, нашего кобзаря, проведать. Он же у нас национальный герой! Все вот ждем, когда можно будет прах его на родину перевезти. Во-вторых, надо забрать скамейку, на якой Довженко сидел. Предоплату год как со Львова перечислили. Беспокоятся. А главное – гроши буду просить на кино…
– У кого же?
– У вашего министра культуры.
«Странно…» – подумал Андрей Львович.
После краха «Поцелуя черного дракона» и скандального разрыва с фондом Сэроса он вымаливал у минкульта скромный грант, чтобы написать продолжение своей нашумевшей в перестройку повести про школьников, объявивших бойкот педагогу. По замыслу, старшеклассники в конце концов примиряются с учителем и начинают вместе разыскивать останки бойцов Красной Армии, разбросанные в чащобах дальнего Подмосковья. Мыслишка подзаработать на патриотическом воспитании разболтавшейся молодежи казалась ему весьма заманчивой. Однако из министерства ответили, что на такие глупости денег у них нет. Собственно, этот отказ и превратил со временем перспективного прозаика Кокотова в плодовитую, как дрозофила, Аннабель Ли. А вот пьянице и развратнику Федьке Мрееву, попросившему у минкульта на издание сборника статей «Матушка п…а. Вагинальный дискурс в русской поэзии», денег дали мгновенно, не пикнув.
– А про что кино-то? – полюбопытствовал Жарынин.
– Про Конотоп! – гордо доложил Андрiй, – як мы вашу дворянскую конницу порубали да в болотах потопили! – добавил он и махнул рукой, снося кому-то с плеч голову. – Скоро юбилей. Сначала я, конечно, хотел про Голодомор снять, но, сам знаешь, жуткая конкуренция! Это ж чистый «Оскар»! Якорибский, бисов сын, перехватил…
– Пашка Якорибский?
– Павло, – поправил Андрiй.
– Сомневаюсь я, что денег тебе дадут! – покачал головой режиссер.
– Ни трошки не сомневайся! – Розенблюменко снисходительно хлопнул однокашника по плечу. – Дадут! Одно дело делаем.
– Какое дело? – не удержался Кокотов.
– Боремся с проклятым имперским прошлым! Ты-то, Дмитро, как? Рассказывай! Ты ж после «Плавней» совсем пропал. Говорили, тебя посадили, а потом в Америку отпустили. Я весь Брайтон-бич обшукал. Никто тебя там не видел. А ты, чертяка, здесь! Що працюэше?
– Вот сценарий с Андреем Львовичем пишем.
– А гроши кто дает?
– Немцы.
– Нимци? – ревниво насторожился незалежник. – Сценарий случайно не про Холокост?
– Нет, у нас кино про жизнь.
– И то дило! Слухай, пидемо до мене, побалакаем, выпьем горилки, закусим сальцем. Что сказал Сен-Жон Перс о сале? Не забыл?
– А як же! – засмеялся Жарынин. – Ничего не сказал, потому как онемел от восторга, когда попробовал!
– Помнишь, помнишь чертяка! – заржал Розенблюменко и снова обнял друга. – Ты в яком номере?
– В люксе.
– Вот, всегда вам, москалям, усе саме гарне!
Те м временем из-за куртины показался рослый парубок – тоже вислоусый и остриженный в кружок, как кузнец Вакула. Он бережно вел под руку, приноравливаясь к старческому шарканью, любимого ученика профессора Грушевского. Пасюкевич был одет в ветхий нерусский мундир и фуражку наподобие той, что носил незабвенный Йозеф Швейк. На побитом молью рукаве можно было разглядеть выцветший шеврон с трехкоронным галицийским львом. Кобзарь что-то рассказывал, вдохновенно тряся головой, а молодой сподвижник внимал ему с мемориальным благоговением.
– Микола Пержхайло… – кивнул на парубка Розенблюменко. – Со мной приехал. Талант! Из Ужгорода. Он у меня в сериале молодого Мазепу играл.
– Это когда гетмана без штанов к жеребцу привязали и в чистое поле пустили? – намекая на известный исторический факт, усмехнулся Жарынин.
– То москальски враки. Ты лучше, Дмитро, вспомни, как ваши Ванька Грозный да Петька Первый гомосечили! – грустно возразил Розенблюменко и, махнув рукой, крикнул: – Микола, поди сюды, я тут приятеля зустрив, пишли з нами – жахнемо!
– Нэ можу! Батько Пасюкевич розказуе, як вин у Карувському лиси з москалямы бывся. Ты йды, я пизнише буду… – густым драматическим басом откликнулся «молодой Мазепа».
– Ладно, хлопцы, пийшли до хаты! За встречу надо терминово выпить! – Розенблюменко одной рукой обнял Жарынина, а другой Кокотова.
– Нет-нет… – помотал головой писатель, высвобождаясь. – Мне нельзя, мне надо над сценарием думать…
– Правильно! – похвалил режиссер. – Идите и думайте!
Однокашники скрылись за колоннами, и автор «Кандалов страсти», который на самом деле не мог уже думать ни о чем, кроме Натальи Павловны, пошел бродить по окрестностям. Было еще светло, но солнце, краснея, неотвратимо оседало к горизонту. Деревья по-вечернему осунулись и едва роптали бронзовеющими кронами. Осенние листья за спиной падали с шорохом крадущегося злоумышленника, и мнительный писатель несколько раз даже осторожно оглядывался на всякий случай. Вдоль дорожки тянулись высокие заросли поседевшего иван-чая, попадались ювелирные снопы золотарника да мелькали в осенней траве голубые звездочки цикория. Вода в прудах потемнела и остановилась, лишь иногда на середине тяжело плескалась рыба, и круги добегали по глади до прибрежной осоки, где лягушки пробовали свои скрипучие голоса для ночного концерта, может быть, последнего в этом сезоне.
Андрей Львович вошел под сень парка, и ему показалось, будто сразу наступили сумерки. Черные колонны лип уходили вверх, поднимаясь из папоротника, похожего в лесной полутьме на птиц, вскинувших большие перистые крылья. На подгнивших стволах росли, плотно сбившись, огромные желтые чешуйчатые грибы. Вдоль крапчатой асфальтовой дорожки стояли высокие, в человеческий рост, скелеты высохшего борщевика. Изредка, пробив кроны деревьев, в глаза ударял ярко-рыжий луч уходящего светила.
На тоскующего Кокотова вдруг снизошла давно забытая, оставленная там, в литературной молодости, сладко-тягучая, томительная тревога – верная примета нарождающегося стиха, такая же верная, как тошнота при беременности. Слова, до этого бесцельно блуждавшие в праздном мозгу, вдруг стали сами собой, подобно стальным опилкам под действием магнита, собираться в рифмованные комочки смысла:
От жизни, может быть, осталась треть…А ведь со мной еще такого не было!Я думал, «от разлуки умереть» —Всего лишь безобидная гипербола…И вот, лесной не видя красоты,Скитаюсь и мечтою сердце тешу я,Что из кустов навстречу выйдешь ты,Как самая изысканная лешая…
Неожиданное сравнение Натальи Павловны с самкой лешего, внезапно пришедшее в голову и даже поначалу вызвавшее у него прилив гордости за свои поэтические пороховницы, позже, после ответственных размышлений, было отвергнуто Кокотовым, как слишком рискованное. Он даже представил себе бывшую пионерку, густо обросшую шерстью, точно неуловимый гоминид «йети». Нет, не пойдет!