Александр Терехов - День, когда я стал настоящим мужчиной (сборник)
– Привезли нас в Гороховецкие лагеря, где учили артиллеристов. Моя специальность – ВУС-10, «разведчик-артиллерист». Жили в землянках с песчаным полом. Блохи заедали так, что расчесывались до коросты. Вот там мы поголодали… У нас капуста белая, а в Горьковской области – зеленая и горькая. Нарубят, затирку сделают из муки и варят в казане – тонны на три. Если в тарелку два-три кусочка картошины попадется – счастье! Картошка такая мелкая, что ее и не чистили – там нечего чистить! Мимо ехал мужик на телеге, телега наполовину – картошкой, мелкой как орех. Все как бросились на него, хватают по десять штук, сколько рука… И в рот сырую суют, а мужик – а никогда не забуду – то нас кнутом, то по лошади, то нас… Отбился кое-как.
– Я сейчас худой? Тогда в пять раз худее был. Как в концлагере. Ноги уже не подымались. Видишь, я встал? И ноги поднимаю.
Иван Никифорович легко поднялся и исполнил несколько шагов, подымая высоко колени, как астронавт из мультфильма на планете со слабым притяжением – планета и впрямь уже не сильно держала его.
– А у нас ноги – не поднимались, не могли с песка в землянке ноги вытащить. Зовут на построение, а мы по песку, как сохой… Выводят учить матчасть. А чего ее учить: у пушки две станины, щит, панорама, ствол. Сорок пять минут стоим. Пятнадцать сидим. Падает человек, спит. Его поднимают, а он не может подняться. Вывезли куда-то в «артцентр», а там и землянок нет, спите кто где может – под кустами! Приезжают «покупатели»: мне надо двадцать огневиков, три радиста, два телефониста, а тысяча глоток орет ему, тянем руки: меня возьми! Меня!!! Стоим в очереди к кухне. Очередь как от хаты до речки. Знаешь нашу речку? Осталось человек пятьдесят, повар объявляет: обед закончен. Я уже не мог ходить, решил: ночую у кухни, чтоб хоть завтрак мой…
– А утром подходит до меня один офицер, младший лейтенант или лейтенант. Но не старший. Молодой, упитанный. Всё на нем новое – кобура, портупея: за мной! Как немец тогда. Еще одного такого же остановил и прислонил ко мне. Увел в сторону к какой-то хатенке, а в ней окна и двери тряпьем заделаны и одеялами, и достает из новой сумки противогаз: умеешь надевать?
Учили.
Надевай, иди в хату, а когда зайдешь, откроешь маску с правой стороны и дыхнешь.
Противогаз мне помог надеть, пилотку сверху насунул: давай!
Я зашел, дыхнул и – упал.
– Очнулся в медсанбате на топчане, под головой подушка соломой набита, руки, ноги трясутся, из меня хотят кровь взять, а кровь не идет, какая там кровь – во мне сорок килограмм осталось. А в хате той боеприпасы с фосгеном хранились, и, видно, у лейтенанта были подозрения, что уже не целы они… Может, он из немцев Поволжья и хотел убить русского солдата?
– Лежу, думал: кончусь, а кричат: Антипов здесь? Пусть собирается! Я и встать не могу. До вагона под руки дотащили и подняли и бросили внутрь. И поехал я воевать.
– А у меня зубы начали желтеть и крошиться, без боли, с этого фосгена… Что?
– Это от хлора. Фосген при нагревании разлагается на хлор и еще одну ерунду.
– Я внимания не обращал, пока не прислали американские «студебеккеры», и я первый раз увидал себя в зеркале. Один за другим зубы и повыпадали. Двадцать один год – ни одного зуба!
– Как раз дугу сдвинули, и мы – в сторону Харькова, выгружаемся, грязь, в полуторки впрягли свои 76-миллиметровые, а они сдвинуть не могут. Какой-то умник предложил: а давайте снаряды повынаем из лафетов, погрузим в полуторки, а лафеты бросим – полегче будет. Ну и что – проехали за день пятьсот метров, и то – руками толкали. Вот тут и подошли два эшелона со «студебеккерами». Они по документам две с половиной везут, а по жизни – пять нагрузим, колеса наполовину в грязи хоронятся, а машина – полным ходом идет, спереди лебедка, сзади трос – красота! Наш водитель Семейкин отчаялся: да я с ним не совладаю. А ткнул в кнопочку – машина и заиграла!
– Как начинается атака? Окоп рыли полукольцом и жили в нем, это офицерам – землянки; спишь так спокойно, если даже мины рвутся, – привык. Заря начинается, дождик, обычное утро. И вдруг – артиллерийско-минометный огонь – шквал! Потом – вот они! – самолеты. Начинают месить. Терпишь. Железным становится человек! А тут-то и гляди – проверили прицелы? Самое главное – «тигры». Танкетка – ерунда, а «фердинанд» – черепаха, близко не подходит… А вот и побежала пехота, кто пехом, кто на лошадях, кто поумней – старается вокруг нас окопаться, и начинается – ищи перекрестьем прицела и жми на гашетку…
– Я пережил трех командиров батарей. Чехлова увезли в госпиталь и не знали: выжил ли? С Миткалевым нас бросили в прорыв в Венгрию, помню табличку «До Будапешта 181 километр», осень такая, сухо, тепло, казаки впереди, ими командовал Плиев, я ему раненому воды подносил: «Антипов, воды генералу!», и перед нами луг такой ровный, и разведка казачья ничего не нашла, а сразу за лугом они и вкопали свои 75-миллиметровые… И нас в упор. Старшина таким басом: «Антипов, сходи к казакам, попроси красной материи. Надо комбата похоронить с почестями»; три метра нам и дали – столбик обтянуть. Мадьяры яму выкопали. И третьего – Бобырева, это когда мы у недостроенного кирпичного завода стояли, а «тигры» шли напрямки через кукурузное поле.
– С Бутенко дружил, хороший был у меня друг с Пушкарки, попали под бомбежку, он в стог запрыгнул, а я не добежал. Очнулся – лежу в траве, кругом разрывы, а я встать не могу, щупаю под собой – рука в крови. Наверное, меня убило. Еще щупаю, а это сок, земляника. И стал я эту землянику есть, срываю и ем, ни о чем не думаю, но очень вкусная попалась – а стог так и сгорел с Саней Бутенко. Это меня первый раз контузило. А второй – едем, комбат: «Антипов, займи свое место!» Я же дробненький, ложусь между фар «студебеккера», ракетницу в руки – наблюдаю за воздухом, а батарея лезет в кузов под брезентом, вплотную уже к деревне подошли – летят, я дал три красных ракеты и – кто куда, бить-то будут по машинам. В крайнюю хатенку, вроде летней кухни, человек пять за мной, упал у стены, а немец ударил почему-то по хатам, меня сдуло и прилепило к другой стене, вижу: рамы повисли, потолка нет, немного подождал: это я живой, наверное. Руками шевелю – не болит. Ногами шевелю – не болит. Тихонечко приподнимаюсь, переступаю через двух убитых, наружу вылез и головой кручу, как дикарь, не могу вспомнить: зачем я сюда побежал? Ребята машут: сюда! Кричат: ты что, глухой? Я их матерком. Они: иди в зеркало гляди. Я залез на подножку – круглое такое зеркальце было, – а у меня барабанная перепонка лопнула и через щеку сукровица бежит такой лентой; но в санчасть не пошел, ничего, второе же ухо осталось.
– Поглядел я: куда там нам лезть до них? Крыши нет под соломой, нету полов земляных. Всё под красной черепицей. В каждом дворе свой колодезь, и тот под черепицей. Кафель! Улицы вымощены. Танк идет – аж искры! У нас асфальт наляпают, раз проехал, и уже ямы. На кой черт мы им нужны?! Весь мир против нас, и финны, эти рыжие гады.
– Отпустили меня только весной сорок шестого, в отпуск. Бригада пошла на стрельбы с тысячи двухсот метров по «танкам», да какие там танки – транспортер доски тащит на канате, и надо с пяти выстрелов поразить пять мишеней, что в бою невозможно. Наш отстрелялся лучше всех – мишени, заготовленные для трех полков, поразил, и приказали: отличившихся – в отпуск! Двенадцать дней.
– Подхожу к проводнику. Куда прешь беззубый, у меня полон вагон! А как же мне? А ты что, не знаешь? На крышу полезай! Я полез, а там уже человек пять лежат. И так на каждом вагоне – и гражданские, и военные. Поехали, глядим: кто-то идет по крышам, двое. Один в офицерской форме, с пистолетом. Бандиты, деньги забирают, красненькие были тридцатки. На ходу прямо – с вагона на вагон. Один, что с нами ехал, говорит: ребята, помогите, я схвачусь с ними. Мы молчим – как можно схватиться? Лежим. Они к нам перепрыгнули: пулю в лоб или деньги отдавайте. А наш как головой ударил офицера! – тот кубарем с вагона, а на второго мы уже все навалились и задушили.
– Пешком шел с Валуек до Селиваново, уже в Майском почуял: мертвечиной несет… Апрель, всё тает, земля пускает пар, а в ней столько мертвых уже… Захожу в обмотках, дырявых ботинках, дырка на правой ноге была, зубов нет, глухой на одно ухо: отец лежит, мать, сестра еле живы, в лохмотьях. А у меня даже трех кусков сахара с собою нема. С фронта я привез две пригоршни вшей и пехотную шинель, длинную не по росту, ее в руке можно было переломить, из грязи и пота сделана. Моя-то шинелка подрезанная была, но в ней уже три дырки от осколков. Ребята кричали: Антипов, ее в музей пора. Я смеха ради скидаю – да забирайте! Они – цап! – а мне вот эту длинную от старшины несут, а она еще хуже.
– Отец: ну, Ваню я дождался; и – помер, похоронили, и я – назад, в Харькове пересадка, бродячий мир такой на вокзале – ворье, мошенники, каждый на кусок хлеба хочет заработать. Посадка в десять вечера, света никакого, только у проводника в руке фонарь вот так вот качается, на входе в вагон давка, каждый же хочет получше устроиться, да и проводник будто специально пассажиров тормозит; я в вагон вломился, вон – вторая полочка свободна, как хорошо! Напротив – свободно? – сержант устраивается. Шинели снимаем, и он ахнул: документы вынули! Красноармейскую книжку? Да книжка – чепуха, я же из Болгарии ехал, пропуск за границу пропал – не пустят меня! Я ему: эх ты, а я вот тута во храню – руку сунул: нету комсомольского билета и двух наградных корочек нема! Сержант расхохотался: а ты?