Франсуаза Саган - Здравствуй, грусть (Сборник)
— И тем не менее ты не можешь не понимать, что когда-нибудь это уже ничего не будет значить.
— Знаю, но не придаю значения. Пусть так — мне все равно. Сейчас, сейчас нет ничего, кроме этого.
Мы гуляли. Вечером он провожал меня до пансиона, с серьезным видом жал мне руку, а я, возвратившись, спрашивала консьержку, не звонил ли мсье Люк «такой-то». Нет, отвечала она, улыбаясь. Я валилась на кровать, вспоминала Канн.
Я думала: «Люк не любит меня», и сердце начинало глухо щемить. Я повторяла себе это и снова чувствовала боль, порой довольно острую. Тогда мне казалось, что какого-то успеха я достигла: раз я могу управлять этой глухой болью, преданной, вооруженной до зубов, готовой явиться по первому зову, стало быть, я ею распоряжаюсь. Я говорила: «Люк не любит меня», и все сжималось у меня внутри. Но притом что я могла почти всегда вызывать эту боль по своему желанию, я не могла помешать ей непроизвольно возникнуть во время лекции или за завтраком, захватить меня врасплох и заставить мучиться. И не могла больше помешать этому повседневному и оправданному ощущению тоски и амебности собственного существования среди постоянных дождей, утренней усталости, пресных лекций, разговоров. Я страдала. Я говорила себе, что страдаю, с иронией, любопытством, не знаю как еще, лишь бы избежать жалкой очевидности неразделенной любви.
И вот случилось то, что должно было случиться. Однажды вечером я увиделась с Люком. Мы покатались в его машине по Булонскому лесу. Он сказал, что должен уехать в Америку, на месяц. Я сказала, что это интересно. Потом до меня дошел смысл: целый месяц. Я судорожно закурила.
— Когда вернусь, ты меня забудешь, — сказал он.
— Почему? — спросила я.
— Так будет лучше для тебя, маленькая моя, гораздо лучше… — И он остановил машину.
Я посмотрела на него. Какое напряженное, горестное лицо. Итак, он знал. Он все знал. Он был уже не только мужчиной, которого надо беречь, но и другом. Я вдруг обняла его. Прижалась щекой к его щеке. Я видела тени деревьев. Слышала свой голос, говоривший немыслимые вещи.
— Люк, это невозможно. Не оставляйте меня. Я больше не могу жить без тебя. Вы должны остаться. Я одинока, я так одинока. Это невыносимо.
Я с удивлением слушала свой собственный голос. Неприличный, детский, умоляющий. Повторяла себе то, что мог бы мне сказать Люк: «Ну хватит, хватит, это пройдет, успокойся». Но я продолжала говорить, а Люк все молчал.
Наконец, словно для того, чтобы остановить этот поток слов, он обеими руками сжал мне лицо, нежно поцеловал в губы.
— Бедняжка моя, — сказал он, — бедная моя девочка.
Голос у него срывался. Я подумала сразу: «Хватит» и «Какая я несчастная». Я заплакала, уткнувшись ему в пиджак. Время шло, скоро он отвезет меня домой, совершенно измученную. Я примирюсь, а потом его уже больше здесь не будет. Во мне поднялся бунт.
— Нет, — сказала я, — нет.
Я вцепилась у него, мне хотелось стать им, раствориться в нем.
— Я тебе позвоню. Мы еще увидимся перед отъездом, — сказал он… — Прости меня, Доминика, прости меня. Я был очень счастлив с тобой. Знаешь, это пройдет. Все проходит. Я многое бы отдал, чтобы…
Он беспомощно развел руками.
— Чтобы полюбить меня? — сказала я.
— Да.
Щека у него была мягкая, горячая от моих слез. Я не увижу его целый месяц, он не любит меня. Отчаяние-какое странное чувство; и странно, что после этого выживают. Он отвез меня домой. Я больше не плакала. Я была убита. Он позвонил мне на следующий день и еще на следующий. Вдень его отъезда у "меня бь1л грипп. Он зашел ко мне на минуту. У меня был Ален, мимоходом, и Люк поцеловал меня в щеку. Он мне напишет.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Порой я просыпалась среди ночи с пересохшими губами, и еще в полусне слышала, как кто-то шепчет мне — надо снова заснуть, снова уйти в тепло, в бессознательность, ставшую для меня единственной передышкой. Но я уже начинала думать: «Это просто жажда. Достаточно встать, дойти до умывальника, попить, и я снова засну». Но стоило мне встать, стоило увидеть в зеркале собственное отражение, слабо освещенное уличным фонарем, почувствовать тепловатую воду, текущую по мне, как отчаяние охватывало меня, и я снова ложилась в постель, дрожа от холода, ощущая настоящую физическую боль. Лежа плашмя на животе, обхватив голову руками, я вдавливала себя в постель, как будто моя любовь к Люку была каким-то смертельно опасным зверем, которого я, взбунтовавшись, пыталась раздавить, зажав между своим телом и простыней. А потом начиналась борьба. Моя память и воображение превращались в злейших врагов. Лицо Люка, Канн, все, что было, все, что могло бы быть. И тут же, сразу, сопротивление моего тела, требовавшего сна, и моего рассудка, который был сам себе противен. Я выпрямлялась, начинала подводить итоги: «Это я, Доминика. Я люблю Люка, а он меня не любит. Неразделенная любовь, неизбежная грусть. Нужно порвать». И я представляла себе этот окончательный разрыв в виде письма Люку, изящного, благородного, объясняющего ему, что все кончено. Но письмо интересовало меня лишь в той мере, в какой его изящество и благородство снова приводили меня к Люку. Едва я мысленно пускала в ход это жестокое средство и порывала с Люком, как немедленно начинала думать о примирении.
— Надо дать себе волю, — советовали мне добрые люди. Но во имя кого? Никто другой не существовал для меня, даже я сама. Я существовала для себя только в связи с Люком.
Катрин, Ален, улицы. Этот мальчик, который поцеловал меня на случайной вечеринке, с которым я больше не захотела встретиться. Дождь, Сорбонна, кафе. Карты Америки. Я ненавидела Америку. Тоска. Неужели это никогда не кончится? Уже больше месяца, как Люк уехал. Он прислал мне письмецо, нежное и грустное, я знала его наизусть.
Меня несколько утешало, что мой рассудок, до сих пор противостоящий этой страсти, издеваясь над ней, высмеивая меня, вызывая на сложные диалоги, понемногу превращался в союзника. Я больше не говорила себе: «Покончим с этим дурачеством», но "Как уменьшить издержки? " Ночи были неизменные, бесцветные, увязнувшие в грусти, а дни иногда проходили быстро, заполненные занятиями. Я как бы отстраненно размышляла на тему «я и Люк», что не мешало тем невыносимым приступам, когда я вдруг останавливалась посреди тротуара, и что-то поднималось во мне, наполняя меня отвращением и гневом. Я заходила в кафе, опускала двадцать франков в проигрыватель и устраивала себе с помощью каннской мелодии пять минут сплина. Ален в конце концов ее возненавидел. Но я, я знала каждую ноту, я вспоминала запах мимозы, он был со мной за мои деньги. Я себе очень не нравилась.
— Да брось, старик, — терпеливо говорил Ален, — ну что ты!
Мне не нравилось, когда меня называли «старик», но тогда это меня утешало.
— Ты очень милый, — говорила я Алену.
— Да нет, — говорил он. — Я напишу диссертацию о страсти. Это меня заинтересовало.
Но эта музыка убеждала меня. Убеждала в том, что мне нужен Люк. Я хорошо понимала, что эта необходимость была одновременно и связана с моей любовью и отдалена от нее. Я еще могла разделить его на составные части: человеческое существо-соучастник, объект страсти — враг. И хуже всего было то, что я никак не могла принизить его, как, в общем-то, мы всегда принижаем людей, отвечающих нам равнодушием. Были даже моменты, когда думала: "Бедный Люк, как я устала бы с ним, соскучилась! " Я презирала себя за неумение быть легкой, тем более что, возможно, обида привязала бы его ко мне. Но я хорошо знала, что он не способен обидеться. Это был не противник, это был Люк. Мне было тяжело выбраться из этого.
Однажды, когда я в два часа спускалась из своей комнаты, собираясь идти на лекции, хозяйка протянула мне телефонную трубку. Сердце у меня не колотилось, когда я ее взяла. Люка ведь не было. Я тотчас узнала голос Франсуазы, нерешительный и глухой:
— Доминика?
— Да, — сказала я.
Я застыла на лестнице.
— Доминика, я хотела позвонить вам раньше. Вы не хотите зайти повидаться со мной?
— Конечно, — сказала я. Я так следила за своим голосом, что, наверное, говорила как светская дама.
— Давайте сегодня вечером, в шесть часов?
— Договорились.
И она повесила трубку.
Я была и рада, и взволнованна, услышав ее голос. Это воскрешало уик-энд, машину, завтраки в ресторане, роскошь.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я не пошла на лекции, я меряла шагами улицы, спрашивая себя, что она может мне сказать. В соответствии с традицией мне казалось — я так страдаю, что никто уже не может сердиться на меня. В шесть часов стало накрапывать; улицы в свете фонарей были мокрые и блестящие, как тюленьи спины. Войдя в парадную, я взглянула на себя в зеркало. Я очень похудела и смутно надеялась, что тяжело заболею и Люк будет рыдать надо мной, умирающей, стоя в изголовье постели. Волосы у меня были мокрые, вид загнанный. Я наверняка разбужу в Франсуазе ее неизменную доброту. На секунду я задержалась, разглядывая себя. Может быть, стоит «словчить», по-настоящему привязать к себе Франсуазу, вести двойную политику с Люком, лавировать? Но зачем? Да и как лавировать при таком чувстве, утвердившемся, незащищенном, всеобъемлющем? Моя любовь удивляла и восхищала меня. Я забыла, что для меня она только причина страданий.