Ирина Муравьева - День ангела
Вера тут же заметила, как я изменился, и спросила, что произошло. И я ей в шутку сказал, что если уж люди делают самим себе прививки, чтобы проверить ту или иную вакцину, то почему бы не попробовать на себе самом действие наркотических препаратов? Какую неоценимую услугу можно оказать человечеству! Не меньшую, а может быть, и большую, чем Клодт, Пастер, Мечников. Мне кажется, что я очень небрежно и спокойно произнес это, но она вся так изменилась в лице, так побледнела, что я пошел на попятную. Сказал, что, конечно, шучу, но у нее задрожали губы, подбородок, слезы полились – короче, именно та реакция, которой я больше всего и боялся. Она бросилась в детскую, выхватила спящего ребенка из кроватки и с ним на руках прибежала ко мне. Я начал ее успокаивать. От слез она не могла выговорить ничего внятного и в конце концов вдруг попыталась встать передо мной на колени. С ребенком на руках! Ночью она заставила меня дать ей честное слово, что я никогда не сделаю ничего подобного.
Теперь я думаю: на самом ли деле я ей так дорог? Сам не знаю, почему эти мысли все время приходят мне в голову. Я почти уверен в том, что она меня любит, но иногда мне вдруг начинает казаться, что это такая же ложь, как была у нас дома».
Я переписывала, сколько хватило сил. Для чего я переписываю? Чтобы пройти через этот кошмар вместе с ним. Ничего не пропустить. Я уже знаю, что будет дальше.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Лондон, 1935 г.
Хорошо, что я так тяжело и долго болею. Хорошо, Лиза! Температура спала, но даже представить себе не могу, что поднимусь с постели. Голова кружится, и я вся мокрая как мышь. Не помню даже, что я успела написать тебе прошлый раз. Наверное, что мы живем пока у тетки и мои отношения с Патриком таковы, что я буду перебираться в Париж и искать там работу.
Наш отъезд из Москвы был похож на бегство. После той ночи, которую я провела у Дюранти, мы с Патриком почти не разговаривали. Он не догадался, что я не ночевала дома, потому что сам бродил по улицам почти до полудня. Вернулся и спросил меня, собираюсь ли я возвращаться с ним в Лондон или остаюсь здесь, в России. Он казался почти спокойным, только не смотрел на меня. Я сказала, что еду с ним в Лондон. Мы не обсуждали, будем ли мы вместе или разведемся, не говорили о том, что произошло, мы оба были какими-то словно прибитыми, окоченевшими.
Я заболела уже в дороге, но превозмогала себя и окончательно свалилась на второй день приезда. Лиза, ты не поверишь, но я обрадовалась, когда температура поднялась до сорока и врач сказал, что я перенесла на ногах инфлюэнцу, которая перешла в пневмонию. В жару мне казалось, что я уплываю по какой-то бесконечно длинной огненной реке. Патрику пришлось за мной ухаживать, хотя я повторяла, что мне ничего не нужно, только пить. Но он вставал по ночам, чтобы переодеть меня в сухую сорочку, поил – есть я не могла совсем – и почти на руках доволакивал меня до уборной. Короче, он меня выходил, хотя я его и не просила об этом. Как только температура спала, он начал убегать из дому, ссылаясь на то, что ищет работу. Спит он в гостиной на диване, но тетка, кажется, еще ни о чем не догадалась. Странно, Лиза, но я почти совсем не думаю о том, что меня ждет, не строю никаких планов, зато постоянно вспоминаю Москву, снег, холод, темноту, нашу жизнь там и, конечно, Уолтера. Вернее сказать, он все время со мной, врос в меня, и я уже перестала сопротивляться. Я так и не видела его после ночи, проведенной в его доме, и даже не знаю, сказали ли ему, что мы собираемся уезжать. Наверное, сказали, но он не позвонил мне. Даже не позвонил!
Сейчас почти два часа дня. Я только что проснулась. Смотрю на все вокруг, как будто вижу впервые: вот дерево за окном, еще не позеленевшее, хотя уже наступает весна, и Патрик сказал, что на газонах появились первые крокусы. Из ствола этого дерева во все стороны вылезают толстые ветви, они словно разворотили ствол изнутри, прорвали его кожу и вылезли только для того, чтобы увидеть небо. Все они устремлены вверх, даже самые короткие и кривые. А какое небо, Лиза! Свободное, голубое! Все время хочется плакать. Жалко себя, нашей жизни с Патриком, самого Патрика, которого я, оказывается, совсем не так любила, как нужно любить. Не знаю. Мне казалось, что нам с ним так хорошо вместе, и даже в голову не приходило, что все это неправда, что любят не так, и близость, которая была у нас с Патриком, – совсем не то, что мне нужно. Мне иногда кажется, что судьба перепутала: он должен был быть моим сыном, а не мужем. Вчера я поднялась с постели, пошла на кухню налить себе чаю, тетки дома не было, а он спал в гостиной на диване, коротком и неудобном, на котором ему нужно подгибать под себя ноги, чтобы уместиться. Я стояла над ним и смотрела. У него такое беззащитное лицо во сне, уставшее и немного обиженное, словно у ребенка, который не понимает, за что его наказали. Пока я болела, Лиза, я все время чувствовала, что это – мой самый родной на свете человек. Даже и представить невозможно Уолтера, который бы вставал по ночам, чтобы дать мне напиться и переодеть меня в сухое, не говоря уж о том, чтобы доводить до уборной и ждать, пока я выйду оттуда. Да я и сама ни за что не хотела бы, чтобы Уолтер увидел меня такой: бледной, непричесанной, с растрескавшимися губами. У него бы сразу же прошла вся любовь! Господи, что я говорю! Какая любовь? Это «голод», как он тогда сказал. Да, это голод. И у него, и у меня.
Ты знаешь, чего я боюсь больше всего на свете? Боюсь остаться в пустоте. Без никого. Если Патрик уедет сейчас (о чем он все время говорит!), наступит пустота.
Голод
А я маленькая была, совсем слабая. В семье двенадцать детишек было, а я последняя. Мне ничего и не досталось. Ножки больные были. Совсем не ходила. Так, ползала только. А тут голод. Сперва дед с бабой умерли, потом мать с отцом. Мы остались. Братья и сестры – кто разбрелись незнамо куда, кто тут же, у нас, рядом с хатой, и померли. Их сразу снежком завалило. А я – маленькая была. Выползла наружу. Вокруг – тишина. Птичка какая-то мне просвистала с кусточка и тоже притихла. И снег везде, снег, от солнышка кое-где желтый, а где почернел уже, видно, подтаял. Легла я на порог, прикрылась дерюжкой, ничего не чувствую: ни жару, ни холоду. Тело у меня было заскорузлое и в струпьях везде, как в рубашечке. Легла и заснула. Много дней проспала. Очень много. Во сне Богородицу видела. Плакала я у Нее на руках. Она меня по головке гладила. Потом я проснулась. Снежок уже стаял. И стала я жить. Ползала по дорогам. Людей-то почти не осталось, и есть совсем нечего. Я и не ела. Найду где какой корешок, ну, и съем. А то просто талой водицы черпну, мне хватало. Господь меня вел, больше некому. А летом уже хорошо. Летом я цветочки ела, травки всякие, из земли ростки выкапывала. В них сок был целебный. И выжила.
Рассказ старицы Макарии,село Васильевка Полтавской областиВермонт, наши дни
Что же – если называть вещи своими именами и смотреть на все происходящее вокруг «с холодным вниманьем», как призывал к этому молодой и недальновидный, хотя высокоодаренный писатель, – что же происходило в тот вечер, когда Матвей Смит бегал по лугам, желая поймать и загнать в дом обратно свою безответную дуру-сестрицу? Людям ведь только кажется, что они сами решают, кого им любить, и за что, и насколько. Ничуть не бывало. Вот, например, налетит ураган на ромашечью голову, озарит ее вспышка молнии, и тут чье-то сердце заметит бедняжку и вдруг загорится в бессильном участии. Пускай даже сам человек и забудет, но метка ожога останется, вот что! Не метка скорее, а тень этой метки и отблеск небесной сияющей жалости.
Юноша Матвей Смит не думал ни о каких покалеченных ураганом ромашках, когда, проверив помещение библиотеки и столовой, ворвавшись в спокойные комнатки сестриных сверстниц (где тоже, кстати, никого не оказалось!), он снова застыл под дождем, весь в тревоге. Где она могла быть? Не у Бенджамена Сойера, в конце концов! Она же младенец, ей место в коляске! Вчера только чавкала розовой соской!
Спокойно, размеренно дыша, промокший до белых лопаток Матвей подошел наконец к тому именно корпусу, где жил Сойер-Пресли. Заглянуть в его окно на первом этаже не составило никакого труда. Слегка повертев головой и удостоверившись, что рядом совсем никого, лишь деревья, залитые темной водой дождевою, Матвей привстал на цыпочки, но хлипкие шторки оказались плотно задвинуты. Матвей постучал по стеклу сильным пальцем. Никто не ответил, как будто не слышат. Теряя самообладание, он стукнул громче, потом совсем громко, потом принялся колотить обеими ладонями. Сесилия там и теряет невинность! Он различил ее знакомое прозрачное дыхание, услышал, как с мягким шелестом заскользила пластмассовая заколка, которой Сесилия сдерживала узел своих золотистых волос на затылке, потом она что-то сказала негромко, и Сойер ответил! Закусив нижнюю губу, Матвей, как ослепшая птица, влетел внутрь здания, подбежал к той двери, за которой находилась сейчас сестра его, и навалился на эту дверь своим телом. Надеяться, что Бенджамен Сойер, совративший за свою жизнь множество девушек (к тому же не девушек только, а женщин, к тому же замужних, с мужьями в Ираке!), забудет запереть дверь на ключ, конечно, не стоило, и поэтому, когда эта дверь вдруг легко отворилась, Матвей еле удержался на ногах и не сразу разглядел в темноте сестру Сесилию, сидевшую на кровати со спущенными ногами, которые она как-то особенно робко и целомудренно поджала под свисающую простыню. Сесиль была в мокром и беленьком платьице, обе бретельки которого низко соскользнули на локти, и нежные плечи совсем оголились. Молния осветила комнату, и лицо испуганной грешницы при виде родного законного брата вдруг так покраснело, как если бы только достали его из кипящего масла.