Дина Рубина - Синдром Петрушки
Из спальни приковылял Карагёз на трех лапах: так одноногий инвалид войны, хвативший со вчера лишку, выползает, держась за стены, на громкий скандал в коммунальной кухне.
– И потому прячешься от меня, и разговариваешь, будто тебя придушили!
Шаркая большими тапочками, она приблизилась… и вдруг отшатнулась с искаженным от боли ртом: мгновенная перемена, одна из мгновенных перемен ее подвижного лица.
– Ты плачешь! – Она схватилась за горло обеими руками, будто пыталась оторвать чьи-то невидимые, сомкнувшиеся на ее шее ладони, – жест, который почему-то всегда приводил его в ужас. – Ты плачешь, – повторила она, – плачешь… Я вижу. Значит, это правда!
– Что, что – правда? – Он нервно хохотнул. – Это вода, я просто плеснул немного на…
– Значит, я угадала: я все поняла! – прошептала она с безумной улыбкой. – Этот разговор… он был – о ней, да? Это ее ты не можешь продать!
– Лиза!!! – крикнул он, вскакивая. – Ты сошла с ума! Смешно, ей-богу, это ж вода, Лиза, во-да!!! С чего мне пла…!!!
Но она уже металась по мастерской, не слушая его бодрых воплей, уворачиваясь от его рук, шарахаясь от стены к стене, сшибая кукол, повторяя, как заведенная:
– Ты плачешь, ты плакал, я вижу… Кто-то просил ее продать, а ты… ты сам сказал, я слышала: «Не могу и не хочу!»… Не можешь с ней расстаться… Да ты просто любишь ее, а я загромождаю твою жизнь…
– Господи, Ли-за! Да это же совсем не то, совсем о другом, совсе-е-е-ем!!!
Они перекрикивали друг друга… Как обычно, он напрочь забыл, что она еще полностью не выздоровела и что – терпение, терпение… Разом, будто в обморок грохнулся, забыл все наставления доктора Горелика, – ярился, умолял, обтирал ладонями свои лицо и грудь, протягивал к ней руки, тряс ими и спрашивал: разве можно столько наплакать, ты спятила? Постой, я тебе все объясню… Замолчи на минуту, я все объясню-у-у-у!!! Да ты просто не хочешь меня слышать!
Внезапно она остановилась посреди комнаты, попятилась от него, ударилась спиной о стену и застыла, глядя отчаянными глазами. И вдруг, подавшись к нему, проговорила осевшим умоляющим голосом:
– Мартын…
У него оборвалось все внутри.
А она упала коленями на пол, обняла, стиснула его ноги, прижалась к ним щекой, бормотала, называя его именем, какого не произносила уже много лет:
– Мартын мой, Мартын… продай ее! Умоляю, продай ее! А лучше – уничтожь! И все сразу кончится… Все уйдет, уплывет, как мрак и ужас… Горе кончится! Убей ее, Марты-и-ин!!! Я буду опять выступать, хочешь?! Я опять выйду на эту проклятую сцену, только убей ее!!!
Все внутри у него онемело от этого хрипловатого голоса, от дрожи ее горячих тонких рук, стиснувших его колени, от ее безумного жалкого лепета…
Он побелел – мертвец мертвецом, – вытянул шею и, чувствуя, что еще секунда, и он убьет ее, и сам сдохнет, что сейчас лопнет в груди какая-то жила, взвыл:
– Ли-и-и-за-а-а!!!
Он вытягивал шею со вздутыми венами и выл, как волк на зимнем тракте. Шумно вбирал носом воздух и вновь завывал, мотая головой. Потом рухнул рядом с ней на пол, схватил за плечи, затряс ее, пытаясь что-то сказать…
Оба уже плакали, кричали, не давали друг другу говорить… Оба не могли, не могли ничего друг другу объяснить, стискивали и трясли друг друга под стоны и визг скакавшего вокруг несчастного пса, что пытался пробиться к ним, утешить, вылизать мокрые лица.
Минут через десять обессилели оба… Лежали, опустошенные, на холодном полу мастерской, среди сорванных кукол, разбросанных повсюду в уморительных, страшно живых человеческих позах… В ночной тишине суетился лишь беспокойный Карагёз, то поскуливая, то принимаясь деятельно вылизывать обожаемые лица, то вновь усаживаясь на пол у их голов в терпеливой тоске и ожидании, когда все снова станут прежними: куклы – деревянными, люди – живыми.
– Я нашел Корчмаря… – наконец глухо выговорил Петя.
Она молчала…
Спустя мгновение он повторил:
– Корчмарь нашелся, Лиза… Вот о нем я говорил с Тондой. Все!.. Поднимись с пола, простудишься.
И поскольку она не шевелилась, он поднялся сам, подтянул ее, как в детстве, за обе руки – «але-оп!», – перехватил в талии, перекинул через шею, как пастух – ягненка, и понес в спальню.
И там, сидя у нее в ногах, методично, в подробностях все рассказал, начав с Сильвы, – который даром что под мухой был, а вовремя вспомнил про куклу у соседских девочек, – и закончив щелчком запираемого брюха Корчмаря.
Он уже все рассказал, а Лиза по-прежнему молчала. Смотрела она не на мужа, а в окно, выходящее в другой, большой прямоугольный двор. Там, напротив их квартиры, настырным желтым светом всю ночь горел фонарь, из-за которого они обычно задергивали занавеску, а вчера забыли, заморочились, залюбились… Такой был вчера славный вечер: счастливый Карагёз, размягченная Лиза, раскуроченные коробки набора «Сделай сам», из частей которого Петя за две-три секунды свинчивал некомплектных нежных уродцев, и те на разные голоса провозглашали невозможно уморительные спичи, ссорились и дрались, и признавались Лизе в любви так косноязычно и с таким акцентом, что та в конце концов взмолилась в приступе истерического смеха: «Перестань, дурак, я описаюсь!»
Как хорошо было вчера…
Свет фонаря падал прямо на постель, не добегая лишь до изголовья, где в ночной тени неподвижно лежала на подушке Лизина голова.
Наконец она пошевелилась, отвела взгляд от окна – и он поразился, до чего этот взгляд полон ясной горечи. Ни малейшего следа истерики, ни капли удивления.
– Значит, Вися, – устало проговорила она. И Петя кивнул:
– Но она вряд ли знала про тайник в брюхе. Скорее всего, не знала. Тогда совсем непонятно – зачем, что ей было в этой кукле?
Она помолчала… Наконец с явным усилием произнесла:
– Знаешь… мне почему-то кажется… что каким-то образом от Корчмаря рождаются дочери.
– Что?! Лиза, не пугай меня.
– Да я не так… не то хотела… – Она запнулась, мысленно подбирая слова, и неуверенно – будто на ходу обдумывая пришедшую в голову мысль и не решаясь откровенно ее высказать – проговорила:
– В общем… я подозреваю, что Корчмарь приносит дочерей.
– С чего тебе взбрело, о господи…
– По всему так выходит, – живо отозвалась она. – Его же не зря в семье считали залогом удачи. Отец называл Корчмаря не иначе, как «беременным идолом».
– Ну, да это просто потому, что его огромное брюхо… это, понимаешь, такой гротеск, называется «кукла-укладка», и получается…
– Ты помнишь, – перебила она, – я ведь отца, когда он умирал, в ясном уме не застала. Сидела возле него в палате двое суток, до конца. И все эти часы, чуть не до самой агонии, он только одну фразу и повторял: «вереница огненноволосых женщин, в погоне за беременным идолом»… Я удивлялась: вот бред же, сущий бред, но откуда это и как он такую вычурную фразу выговаривает? Его же от инсульта перекосило, он лепетал, как младенец, шепелявил, задыхался… Затихнет на полчаса, и вдруг опять этим ужасным перекошенным ртом: «вереница… огненноволосых женщин…». Я тогда чуть с ума не сошла рядом с ним. Значит, это его как-то беспокоило, мучило? А папа был эстет, циник, ты же знаешь, – его трудно было чем-то зацепить… Что он в своем бреду искал, кого там видел?..
Она вздохнула и задумчиво проговорила:
– Вот и получается, что Вися выкрала Корчмаря, чтобы родить дочь. И ее можно понять. Уж нам ли не знать, что случается, когда мы рожаем мальчиков.
– Господи, Лиза, что ты несешь! – воскликнул он, хватаясь за голову. – Ну при чем тут! Что за дурацкие страшилки…
– Страшилки? – спокойно и холодно перебила она. Качнула головой на подушке и усмехнулась:
– Быстро же ты забыл своего сына.
Он схватил ее руку, сильно сжал, и Лиза притихла минуты на две. Но вдруг, рывком приподнявшись на локте, подалась к нему, улыбаясь болезненно, мечтательно.
– Помнишь, как он смеялся? – быстрым шепотом спросила она. – Помнишь? Внезапно, бурно, как будто вдруг увидел…
– Молчи! – сдавленно крикнул он, задыхаясь и еще больнее сжимая ее руку. Она молча откинулась на подушку, и так, держась за руки, они долго оставались неподвижными под желтым драконьим глазом за окном.
В тишине просипели «Милого Августина» ходики… Медленно мелела в аквариуме двора мутная белесая мгла, а еще через полчаса погас единственный фонарь…
Лизино лицо на подушке постепенно всплывало со дна серых теней: рельефно проступили скулы, испариной мерцал бледный лоб, темнели подглазья, и белки сухих лихорадочных глаз наконец блеснули слезой.
Тогда он лег рядом, пережидая, когда она успокоится.
Вот теперь она вернулась, думал он. Вот теперь вернулась по-настоящему…
Она же плакала легко, освобожденно, монотонным шепотом повторяя имя, которым звала его с детства, то ли его окликая, то ли себя:
– Мартын… Мартын… Мартын… – твердила она, будто он не лежал рядом, ее обнимая, а оставался в их прошлом – в городе, где оба они были детьми.