Виктория Токарева - О любви (Сборник рассказов)
Женщина должна участвовать в правительстве. Пусть участвует, если хочет.
Мужчина должен выполнять половину работы по дому. Мой муж давно выполняет три четверти работы по дому. Я не вижу проблемы.
Наиболее крайние феминистки уходят в лесбиянство. Значит, мужчина вообще не нужен. Ни для чего. А зачем Бог его создал? Ведь Бог что-то имел в виду… Мне иногда хотелось спросить у крайних: почему надо трахаться с женщиной? Мужчина умеет все то же самое, кроме того, у него есть зизи. По-французски это звучит именно так, зизи. Но такое не спросишь. Крайние — они обидчивы, как все фанаты.
— Что сказать? — советуюсь я с Настей.
— Главное, не будь совком, — предостерегает Настя.
— Но я совок.
— Ты в Париже, — напоминает Настя. — Главное, быть модной. Поразить. Эпатировать. Скажи, что ты бисексуал. Живешь с женщинами, мужчинами и собаками.
— Мне не поверят. Тебе поверят сразу. Ты и скажи.
Переводчица задумалась.
— Вообще можешь выдвинуть идею ортодоксальной семьи. Эпидемия СПИДа всех должна загнать в семью.
Я вспомнила круговорот женских частей тела вокруг бедного Мориса и вздохнула:
— Не загонит…
Ничто не оттянет человека от основного инстинкта. Ведь от любви беды не ждешь…
Я не хочу обсуждать эту тему. Я прошу Настю:
— Скажи ведущему, пусть спросит про перестройку.
— Перестройка надоела, — отмахивается Настя. — И русские тоже надоели. И времени нет. У нас только пять минут на все про все.
Настя заглянула в листок.
— Третий вопрос: отличительное качество француза. Как тебе показалось?
Я думаю. Французы никогда не говорят «нет». В отличие от немцев. У немцев все четко: да или нет. У француза — может быть. Пететре. Почему? Для комфорта. Если сказать «нет», можно вызвать у собеседника негатив. Собеседник злится, выбрасывает адреналин, и ты оказываешься в адреналиновом облаке. Дышишь им. А это вредно. И неприятно. Главное — избежать стресса, и своего и чужого. В капитализме — все во имя человека, все на благо человека.
Подошел ведущий, сказал:
— Аттансьон!
Переводчица облизнула губы, как кошка во время жары.
Начиналась съемка.
На другой день с дачи приехала Мадлен, чтобы оказать мне внимание и попрощаться. Между прочим, могла бы и не приезжать, но у воспитанных людей свои привычки. А может быть, ее вызвал Морис, поскольку ему некогда было мной заниматься.
Платье от хозяйки салона обошлось мне в половину цены (подарок за скромность). Иногда выгодно быть хорошим человеком. Но только иногда. Как правило, это не учитывается.
У меня остались какие-то деньги, и Мадлен повезла меня в Галери Лафайет.
Мы бродили, мерили. Мадлен скучала, потому что она никогда не заходила в такие дешевые магазины. Только со мной.
Я тоже не люблю дешевые вещи и всегда покупаю что-то одно, на все деньги. Но это одно навевало на Мадлен тоску. Я видела это по ее лицу.
Я зашла в примерочную. Мадлен присела в ожидании на корточки, как у нас в России сидят восточные люди. Отдыхают на корточках. Мадлен положила подбородок на кулачок. И подбородок и кулачок были узкие. Во мне зародилось теплое чувство. Ее хотелось защитить. Мне стало тревожно, что кто-то пройдет мимо и толкнет, и она растянется на полу всеми своими узкими косточками. Я вышла и сказала:
— Поехали домой.
Мы вернулись в дом Мориса, вернее, в их общий дом. Мадлен предложила пообедать в ресторане. Это входило в распорядок дня. Но я не хотела ее напрягать. Я предложила поесть дома.
Мадлен открыла холодильник, достала нечто, стала разворачивать. Я увидела, что это тончайший кусок мяса, положенный на пергамент и закрученный в трубочку, как рогалик.
Мадлен раскрутила пергамент, сняла мясо, бросила на сковородку, потом поддела и перевернула. Процесс приготовления занял пять минут.
Мы сели за стол.
— Я утром была у врача, — сказала Мадлен.
Значит, она приехала для консультации с врачом.
— Все в порядке, — с удовлетворением добавила Мадлен.
— А что у вас? — спросила я, хотя не знаю: удобно ли об этом спрашивать.
— Рак. Чуть-чуть.
Я быстро опустила глаза в тарелку, чтобы скрыть замешательство. Рак — это приговор. Приговор не бывает чуть-чуть. Это смертная казнь, растянутая во времени.
— Была операция? — осторожно спросила я.
— Нет. Стадия нуль. Чуть-чуть.
Миллионеры следят за здоровьем и хватают свою смерть за хвост в стадии нуль. А все остальное население сталкивается с ней лоб в лоб, как с грузовиком, когда уже все поздно. Рак сожрал половину планеты, включая Миттерана.
Бедная Мадлен. Она познала двойное предательство: души и тела. Не от этой ли стадии нуль отшатнулся Мориска в мистическом страхе? На него повеяло холодом. Он захотел тепла. Жары. Отсюда — Эфиопия.
Я подняла на нее глаза. Захотелось сказать ей что-то приятное.
— Ты выглядишь, как дочь Мориса. Как тебе удается сохранить форму?
— Аттансьон, — мрачно ответила Мадлен. Я поняла: мало ест.
— У него другая, — вдруг сказала Мадлен. — Отре фамм.
Видимо, между нами возникла та степень близости, которая позволила ей открыться незнакомому человеку. А может быть, она знала, что я завтра уезжаю и увезу ее тайны с собой. И с концами.
— Но! — не поверила я и вытаращила глаза, как на флоксы.
— Да! — крикнула, как выстрелила, Мадлен. — Ей двадцать пять лет!
Она потрясла двумя руками с растопыренными пальцами. На одной руке она подогнула три пальца, осталось два: большой и указательный. А другая рука — полная пятерня. Это означало двадцать пять лет.
Я догадалась: речь идет об Этиопе. Мадлен произнесла гневный монолог, из которого я поняла полтора слова: но пардоне. Я догадалась: она не собирается прощать. Я покорно выслушала и сказала:
— Глупости. Ступидите. Ты все выдумываешь. Он тебя обожает. Я это видела своими глазами.
— Что ты видела? — не поняла Мадлен.
— Как он на тебя смотрит. Он тебя любит.
Мадлен посмотрела на меня долгим взглядом.
— Любит, — еще раз повторила я и добавила: — Страстно…
Меня никто не уполномочивал на эту ложь во спасение. Но я в этот момент искренне верила в свои слова и потому не врала.
Мадлен смотрела с пристальным вниманием. Моя вера проникала в нее. Так смотрит раковый больной на врача, который обещает ему вечную жизнь.
Вечером состоялся прощальный ужин. Мы сидели в ресторане — том же самом, что и в первый раз. Нас было трое: Морис, я и Анестези. Мадлен уехала на дачу. У нее заболел сиреневый флокс.
Мы сидели втроем — все, как в первый раз, и все по-другому. Я — вамп, Морис — постаревший Ив Монтан, Анестези — секс-бомба с часовым механизмом. В ней все щелкает от бешенства.
— Ты ее видела? — тихо, заговорщически спросила она.
— Кого? — притворяюсь я.
— Знаешь кого. Соньку.
Я молчу, тяну резину.
— Какая она?
— Ты лучше, — нахожусь я.
— Чем?
— Привычнее глазу.
— Молодая?
Я вспоминаю растопыренные пальцы Мадлен и говорю:
— Двадцать пять лет.
В двадцать пять лет солнце стоит в зените и светит в макушку. Морис тесно прижимается к Этиопе, и они оба оказываются под ее солнцем. Ее света хватает обоим.
— Червивый гриб! — с ненавистью прошипела Настя.
Я поняла, что ее раздирает ревность. Она не хотела приватизировать Мориса, но и не хотела его отдавать. Настя хотела щелкать хлыстом, как укротительница львов, и чтобы все звери сидели на тумбах. Каждый на своей.
Морис соскочил. Тумба пуста. Насте кажется, что эта тумба была самой главной. Вернее, этот лев.
— Я могу остаться у тебя ночевать? — спросила Настя.
Она хотела реванша. Она вступала с Этиопой в прямой бой.
Морис промолчал. Это означало, что время Анестези ушло.
Подошел официант. То же кружение рук над столом.
— Когда у тебя самолет? — спросила Настя, глядя на меня невидящим взором.
Я — это единственное, что связывает ее с Морисом.
— Я ее провожу, — сказал Морис.
Анестези резко встала и подошла к гардеробу.
Морис отправился следом. Он считал себя обязанным подать ей пальто.
Потом вернулся. Молчал. Как поется в песне, «расставанье — маленькая смерть». Он немножко умер. В нем умерла та часть, которая называлась «Анестези».
Официант разлил вино. Мы выпили, молча.
— Я хочу поменять участь, — сказал Морис. — Я хочу успеть прожить еще одну жизнь. Но у нас с Софи большая разница в возрасте.
— У вас нет никакой разницы, — отозвалась я.
Морис смотрел на меня всасывающим взглядом.
— Я старше ее почти на сорок лет. Я уже старый.
— Ты не старый.
— Ты правда так думаешь?
— Не думаю, а так и есть, — убежденно сказала я. — Разве может быть старым влюбленный человек? Старый тот, кто ничего не хочет.