Алиса Ганиева - Салам тебе, Далгат! (сборник)
Объяснить, что кроет под собой новоявленное словосочетание, никто толком не может. Получается, что термин придумали, а того, что он мог бы обозначать, в природе и в литературе нет.
Нет дифференцирующих признаков, различающих реализм «старый» и реализм «новый», нет системы способов познания действительности, которая бы отличала этот метод (назовем его так) от остальных.
Если же «новый реализм» рассматривать как стиль, то было бы неплохо разобраться, единство каких приемов он использует. Говорят-то все-таки именно о реализме в его историческом, этимологическом и философском контекстах, и слово «новый» появляется лишь тогда, когда требуется подчеркнуть время.
Возникает вопрос: есть ли мальчик? Можно ли серьезно относиться к термину, который не имеет никакого фактического наполнения и базируется лишь на эфемерной «общности» мироощущения ряда неназванных (или же слишком многих) литераторов? Тогда это явление искусственно и преждевременно. Есть, правда, выход: «новый реализм» как направление, как группа писателей со сходными художественными задачами и идейно-эстетическими взглядами и как промежуток времени, в котором они творят. Кто они? Все наперебой предлагают своих, представителей «нового» видят в авторах различных сборников вроде сборника «Эта гиблая жизнь», «Группа 17».
Иные, например, Валерия Пустовая в статье «Диптих»[110], вкладывают лозунг «нового реализма» в жаркие руки молодых писателей – И. Кочергина, С. Шаргунова, Д. Гуцко и т. д. Она говорит: «Потенциально их обновленный реализм – залог надземных прозрений, основанных на символическом познании реальности, которое может быть подчас более близким к истине, чем прямые, без посредства жизнепознания, мистические вопрошания»; «Это реализм, возвышающийся над реальностью». То есть реализм высокий в противовес реализму низкому, бытовому, «плинтусному». Напоминает возникновение в 80-е – 90-е «новой сентиментальности», которая должна была внести чувственность в сухое слагаемое концептуализма, цитатности, безличности, вторичности и отчужденности, дающих в сумме тот самый постмодерн. Тут тоже прилагательное «новое» возникает в противовес, в пику.
Однако это размытое замечание рождает еще больше вопросов: как может быть реализм низкий и высокий, бытовой или не бытовой? Нет бытового реализма – есть натурализм. Что же касается реализма высокого, вернемся к этому позже.
В том же номере «Континента» опубликованы произведения многих из молодых, тех самых «надземно прозревших». Эта проза являет собой странное слияние реалистических приемов (типичный герой, типичные обстоятельства) и модернового декаданса, мотивов порока, суицидальности, болезненной рефлексии, изнурительного творчества. Предсуицидальное поведение по определению противостоит реальности, человек перестает чувствовать вкус привычных вещей, психика его лишается сильных чувств. Может быть, это и есть то самое стремление от низкого реализма к реализму высокому? В любом случае рабочее пространство молодых авторов – неблагополучие жизни, ее кризис.
Многие герои этих произведений занимаются творчеством. Всё это вроде бы вписывается в концепцию интуитивиста Анри Бергсона: губительную рефлексию можно остановить мифотворчеством, искусством, которое дает иллюзию овладения этой жизнью. Как в простейшей психотерапии – излей на бумагу и сожги на сковороде. Молодые прозаики в своих работах почти все приходят к неутешительным выводам, к краху, к скуке, к упадочничеству. Однако сам художественный способ выражения этого краха есть осознание ситуации и, следовательно, овладение ею. Поэтому, конечно, не стоит верить, что авторы безвольны – нет, они крепко контролируют происходящее в обеих реальностях, второй и первой.
Повесть Сергея Чередниченко «Потусторонники» начинается с некролога. Далее в обратно-ретроспективной композиции разворачивается бытие двадцатидвухлетнего игирмского поэта Григория Андреева. Это трагедия «потусторонника», человека, стремящегося к трансфинитным категориям, разочарованного в видимом и желающего невидимое, человека, движимого усталостью и потерей всех аппетитов, кроме животных. «Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры» – так говорил ницшеанский Заратустра в разговоре о потусторонниках.
Григорий Андреев противостоит в первую очередь родственникам, отцам, старшему, совковому поколению, которое всем недовольно и не может что-то изменить, гордому борьбой за выживание и детей своих учится барахтаться, жить по правилам массы. В «Обращении к отцам» Андреев разражается программным манифестом: «Мы сберегли последние силы, чтоб с высоты своего низменного века плюнуть в ваши растерянные физиономии. Чтоб не быть контингентом потребителей; черной дырой с вечно разинутым ртом, алчущей поглотить бездну сэкондхэндовских автомобилей и шоколадных батончиков; винтиком в системе, организованной по принципу “заработал – потратил” (“поел – покакал”, “покакал – поел”). Чтоб остаться немного собой».
Подобный юношеский максимализм характерен для современности. Молодые люди недовольны и разочарованы своими родителями, средним поколением, не оставившим им достойного настоящего и спрятавшимся от невзгод в дневной рутине. Надрывное веселье, оглушение себя тяжелым роком, травой, а еще лучше смерть – это желания не одних книжных героев, но и живущей молодежи, что отражается и в размножении сайтов самоубийц, и в движении готов с их культом черного цвета и символикой смерти.
То, о чем пишет С. Чередниченко, – жизненно правдиво и типично, и в этом плане это реализм. Но его герой, Григорий Андреев, все-таки не принимает эту типичность, он противостоит этой недоброй реальности, он раздираем безысходными противоречиями, он мечется по тусовкам, пишет рассказы, уезжает поступать в Литинститут и вскоре возвращается еще более недовольный. Разве это не герой романтизма? Высокой реальности, если хотите?
Помнится, М. Метерлинк в «Сокровище смиренных» писал об Эмерсоне как о мудреце будничных дней. О мудреце, который учит жить, потому что никто не вправе избегать духовного в чередовании обычных недель, и потому что минута тайного существования наших душ во сто крат важнее какого-либо героического подвига. Эта простая правда – правда жизнеутверждения – пока не сквозит ни в одном тексте. Все жизненное в них выражается через физиологизмы: алкоголь, наркота, секс. Герой может быть доволен жизнью, если жизнь его ограничивается только этим триединством, если же нет – ему трудно, и он страдает.
Николай Михайлович Перфильев – глава литобъединения «Свеча», литературный чиновник и представитель старшего поколения, который боится за Гришу, с трудом живущего изо дня в день. Это человек без чрезмерных порывов, без душевных фейерверков, но он спокоен и добр и желает молодежи оптимизма. Перфильев появляется урывками, в интервью, в выдержках из статей, в дневнике, в письмах. В статье о молодом роке он упоминает и Гришу, и его жену Кору, поэтессу, и всю сигаретно-богемную обстановку их квартиры, и песни, которые в ней поются: «“Молодое поколение – ура! / Молодое поколение… / У нас всё впереди, пока мы глотки не сорвем…” Глядя, как два десятка молодых людей, напрягая жилы на горле, под жесткий бой акустической гитары кричат эти отчаянные слова, действительно начинаешь верить – у них еще всё впереди!»
Действительно, такие моменты есть – не все же выть да ежиться. Есть полусвятая-полуплотская любовь Коры, ее материнское благоговение перед Гришиным талантом. Но затем расставание и с ней, не выдержавшей его мироненавидящую апатию (этот их союз – проекция на союз Мастера и Маргариты), плюс эта множественность имен (то Кора, то Мара, и сам Гриша – то Гриша, то Горя, то Данила-мастер) плюс постоянные ссылки и размышления вокруг «Розы Мира» Д. Андреева дают налет интеллектуальной ирреальности, ненормальности мышления, того, что современным языком можно назвать «глючностью». У всех в повести свои глюки, и у Гриши Андреева – это Роза Мира. А не есть ли это обман, побег от жизни? Да, и Гриша сам это признает, когда говорит Коре: «Нужно писать о жизни, о жизни, о жизни! А ты от нее хочешь спрятаться!»
Между тем не жизнь, а инобытие – лейтмотив «Потусторонников». Мистическим постижением инобытия занимался и постоянно упоминаемый здесь Даниил Андреев, с которым Гриша Андреев себя внутренне связывает («Он и есть Христос! А я – не обретший себя апостол!»). Стремление к верхним брамфатурам, к Шаданакару, вливание в потусторонние процессы, отображающиеся в метаистории, – вот куда должна стремиться Душа человека. Для Гриши Андреева лучшим средством такого перехода кажется физическое истребление, страдание: «Я хотел бы заболеть… сильно-сильно заболеть… или чтобы меня вырвало, и я бы корчился в судорогах над унитазом. После этого, быть может, смогу почувствовать всю “прелесть жизни”».