Фигль-Мигль - В Бога веруем
Когда она отомкнула для Лизы дверь, из темной залы им под ноги хлынул бумажный, с шершавым металлическим звяканьем, поток. Лиза входит, расталкивает (иногда идти приходится как сквозь сугробы, иногда — как через мелкий шуршащий ручей). “Он же здесь задохнется, — говорит она, озираясь. — Папа!”
Пусть покорится человек людям, сказал Транс. Не вполне, нам кажется, манихейская мысль, хотя (с другой стороны, вечно подворачивается “другая сторона”) от манихейского юмора приходится ожидать всего, в том числе готовности обезобразить свою же религию общественно-политическим содержанием. А от Пети Транса лично необходимо ожидать всего и даже чего-то сверх этого. Вечный, несгибаемый, огнеупорный Транс! Мы, конечно, можем сейчас сунуть его головой под какой-нибудь специально взбесившийся трамвай, но через семьдесят лет ему все равно поставят памятник, назовут его именем площадь и улицу — и с этим нужно смириться, тут ничего не поделаешь. Пете Трансу ставят памятники на протяжении всей истории, именно ему и никому больше. Но и мы, на протяжении той же истории, выходим на него со своим копьецом либо огнедышаще, и он знает, что мы выйдем, и мы знаем, что не победим. Рыцари на драконов, понимаете, и драконы на рыцарей нападают не затем, чтобы победить, а дабы соблюсти приличия. Неудобно не напасть.
Приятная такая, почти семейная атмосфера сложилась за тысячелетия: все всех знают, попритерлись, общие воспоминания, сплетни, шутки, кто когда с кем и пр. Почти по Ариосто: члены разрозненной шайки (драконы, рыцари — все одна компания) слоняются по свету, постоянно натыкаясь друг на друга и между делом побивая разный беззащитный сброд. Невозможно въехать в какой-нибудь лес, город, замок — упасть в пропасть — залезть в пещеру, — чтобы не повстречать там знакомого и не попытаться проломить ему голову. Так и мы, так и мы — в лесах и пропастях истории. Меняются прическа и костюм, сказал бы поэт, вооружение, амплуа, прекрасные дамы на трибуне — а вражда все та же, узнающая себя по запаху, знающая о себе с первого до последнего вдоха, неизбывная. Через леса и пропасти истории, игнорируя меняющийся ландшафт. “Пусть я семь раз буду рожден твоим врагом”, как говорится.
Ну довольно, вылезайте, вы, семиголовое, вылезайте из своей чащобы, трущобы, пропасти, пещеры. А мы уже не в пещере! Мы могилу копаем! Поглядите-ка: ловко у нас получается? Стеночки ровные, гладкие, параметры с запасом, глубина — санитарная. Повернется у вас язык сказать, что сюда не вложена чертова бездна труда, ума, вкуса, этого — как его? — дарования… Могила! В завершение трудов! Чтобы проститься, как положено!
Чтобы проститься, как положено, нужен покойник. (У вас покойники уже были. Да, но иногда они возвращаются.) Не знаем, есть ли на свете роман, где дело обошлось без хотя бы одного покойника. Без свадьбы и то легче обойтись, чем без похорон. Вот, например: где, если не на похоронах, смог бы Негодяев в последний раз увидеть Мадам? Он был кем угодно, но не тем, кто кропотливо, безвкусно подбирает лоскуты предлогов, чудовищными белыми нитками сшивая их в якобы случайную встречу. Под окошком бродить? Вокруг дворца гулять или явиться туда с экскурсией? Высунуть голову из унитаза? Вот эта встреча была вынужденной, подразумеваемой, неизбежной, извлеченной судьбой из сундуков необходимости и долга. Когда, как не сегодня, прощаясь с другом, можно спокойно, совершенно легитимно подойти к вдове совсем близко и сказать несколько теплых слов. Не отвертишься! Не отвертеться ни ему, ни ей, и как бы ни было страшно и горько (ведь иногда все отдашь за то, чтобы не состоялась въяве вымоленная встреча), придется как-то взглянуть, что-то сказать (хоть с этим нет проблем: “Мои соболезнования” — и взгляд внимательный. Или стеклянный). Подойти близко. (Не издали посмотреть, укрывшись со всех сторон толпой и колоннами.) Каким все-таки должен быть при этом взгляд? Негодяев выбирает взгляд с той же тщательностью, что и галстук, оба в итоге оказываются сдержанно-похоронными (похоронно-сдержанными?), но как в черном галстуке порою пропущена какая-то нить, что-то выткано, что-то неразличимо, неявно меняет цвет и фактуру, так и во взгляде переливы, подсветка, задняя мысль меняют его цвет, настроение, направление. Легко сказать: внимательный. Легко сказать: стеклянный. С близкого расстояния. С расстояния, короче говоря, нос к носу. Что же, смотреть на женщину и представлять визит к дантисту? думать о судьбах либерализма в России? Ни о чем не думать и ничего не представлять? Нос к носу? Онеметь, окоченеть, обыдиотиться непреднамеренно? (Само собой выйдет, само собой, только бы не волноваться заранее, окажешься идиотом, камнем, кочкой в наилучшем виде. Психология.) Пожертвовать, значит, самолюбием ради душевного спокойствия. Не ошибиться, главное, с галстуком. Галстук, два тупых слова и движения — и вся жизнь впереди, желательно новая. А быть или не быть идиотом (да, быть или не быть идиотом) — это как получится.
о глазахПсихология! Кто-то на кого-то посмотрел, и тот побледнел как смерть. Вы должны знать, проницательный друг, что чары, сеющие смерть, исходят из глаз. Авл Геллий, пересказывая, пишет о людях, убивающих взглядом тех, на кого они, разгневанные, слишком долго смотрели. У этих людей, мужчин и женщин, по два зрачка в глазу.
(Ага, Авл Геллий, очень хорошо… Думать об Авле Геллии.) Думать о цвете. Зеленые глаза — у абсента и у дрожащей мучительной ревности; голубые — признак коварства (на востоке) и невинности (на западе). Глаза персонажей “Тысячи и одной ночи” от гнева синеют. Глаза Диккенса были карие, словно у лани, и столь же блестящие. (По традиции считается: как у Шекспира). Глаза актрисы Рашель — черные, без белка (точно такие, говорят, у дьявола). О серых глазах обычно пишут как о сердитых. Есть глаза желтые и пестрые, как пчелы; глаза зеленые, но не злые; глаза сусального золота.
А также:
жестокие, упрямые и веселые
рассеянные и нагловатые
ледяные
гордые, многодолларовые
круглые, неподвижные, испуганные и дикие
огромные, без всякой надежды, бессердечные
скошенные к переносице от постоянного вранья
оба глаза на одной стороне лица от постоянной беготни по музеям современного искусства
и благоухающие глаза цветов.
В глазах можно увидеть все ужасы, которые эти глаза видели в жизни. Можно увидеть желание ничего не видеть. А сто глаз Аргуса Гера перенесла на хвост павлина.
Происходит все, разумеется, не так, как должно бы. Подошел, сказал, поклонился, получил кивок и “спасибо”, уступил место следующему, следующий вдох — уже за гранью мизансцены. Все. Это все. Являетесь поутру к дантисту и вместо дантиста видите от него записку: уехал, извините, на конференцию, буду в пятницу, время остается прежним, продолжайте делать аппликации и пр. До пятницы — как до Страшного суда, огромный свободный день, вся жизнь, вся свобода в вашем распоряжении. Негодяев, все же как вы на нее посмотрели? А она на вас?
“Люди — всего лишь люди, — говорит Негодяев, — к этому нужно относиться спокойно. Ну, предали вас сегодня — что тут такого. Завтра и вы кого-нибудь предадите”. Он улыбается и берет бутылку.
Мы поминаем Евгения, с удобствами устроившись за столиком подле соседней могилы. Эта могила уютная, ухоженная, с пышным цветником, бордюрами, кустом шиповника, столиком, лавочкой, сразу видно, что сюда приходят не раз в год, приходят дружной делегацией, копают, сажают, чинят, красят и — полдня провозившись — любовно пьют и закусывают, не забывая поделиться с покойником (да уже не с ним, а с его крестом, памятником, могильным холмиком, приветливо витающим духом) глотком и куском. Со свежей могилы рядом еще веет смерть, но скоро она будет изгнана, эти цветы, лавочка, заботливо припрятанные пластиковые бутылки для поливки изгонят смерть, ведь смерть за семь верст обходит благоустроенные, прибранные участки кладбища.
Все уже разошлись, Лиза уехала с матерью и Аристидом Ивановичем в сияющем (но солидно, траурно) лимузине. У нас есть большая бутылка водки и кулек с фисташками. Мы горлим (что не так легко, поскольку горлышко заткнуто коктейльной пробкой) и жрем фисташки. Скорлупу мы бросаем себе под ноги, но окурки тщательно собираем в пустую пачку. В скорлупе есть что-то опрятно-кладбищенское, круговоротно-природное, чего в окурках нет. Окурки придется унести с собой.
“Обычное дело, — говорит Негодяев. — Такое чувство, что моя жизнь была не со мной”.
Ничего, говорим мы вежливо, наладится. Вам только-только сорок.
Он фыркает.
— Разумеется, наладится. Я помирать не собираюсь.
Уставшие, наработавшиеся, сытые работой и землей лопаты (сияет железо, сияют свежие земля, глина) лежат рядом. Лопаты — трудяги. Они берутся за самое трудное: неудобные участки, подзахоронение. Может быть (что смешного?), их стремительная, деликатная точность мечтала о карьере хирургических скальпелей, а не лопат. В конце концов, то, что они режут (корни, земля, глина) тоже быстро срастается.