Жан-Луи Кюртис - Парадный этаж
Он выложил все это одним духом, шагая взад и вперед по комнате, время от времени останавливаясь перед какой-нибудь гравюрой, и Лисбет, по-прежнему лежа на боку, подперев согнутой в локте правой рукой голову, слушала его с улыбкой. Она следила за ним глазами, когда он ходил из конца в конец гостиной, разглядывала его, словно какое-то забавное существо, немного нелепое, быть может, или, вернее, умилительное своим эрудированным неведением и болтливостью, своей безобидной причудой… В ее взгляде сквозило нечто вроде любопытства, возможно чуть снисходительного, но в то же время в нем не чувствовалось желания отстраниться, сохранить критическую дистанцию.
Наконец Иоганнес умолк, и Лисбет, переждав несколько минут, дабы убедиться что лекция действительно окончилась, пробормотала:
— Восхитительно! Я могла бы слушать тебя часами!
— Ты смеешься надо мною, злючка!
— Клянусь, у меня и в мыслях этого нет. Ты знаешь, я была готова услышать эти объяснения. Приготовилась и ждала их… Кроме шуток, я люблю слушать, когда ты так рассуждаешь… Щебетанье на темы культуры…
Иоганнес с трудом удержался, чтобы не отшатнуться от нее, и это не ускользнуло от Лисбет, потому что улыбка девушки стала еще шире; но сейчас в ней не было и тени лукавства.
— Ты пойми, — снова заговорила она, — такое я слышу только здесь, у вас с Паулой. Дома, ты же их знаешь, там разговаривают совсем о других вещах. О культуре у них представление весьма смутное, и они не очень-то любят… А в той среде, где я живу сейчас, о ней никогда не говорят, во-первых, потому, что не способны вести такие беседы, а во-вторых — и это главное! — потому, что считают подобные разговоры чуть ли не смертным грехом, самым грязным сквернословием. Алиби буржуазии и правящего класса, представляешь себе…
— Да, очень хорошо представляю, — несколько сухо отозвался Иоганнес, — но ты, ты-то сама что думаешь? Ты тоже разделяешь их взгляды?
Лисбет задумалась. Потом сказала:
— Мне кажется, они правы. И я думаю так же, как и они. Со всей марксистской ортодоксальностью…
Иоганнес воздел руки к небу, изобразив на лице испуг и осуждение.
— Лисбет, дорогая, прошу тебя! Хоть чуточку сдержанности…
— Во всяком случае, я считаю, что они правы, — не сдавалась она. — Только…
Она на секунду умолкла. Иоганнес снова сел в кресло, вид у него был заинтригованный.
— Что — только?
— Ладно, вот что: я считаю, что они правы, и все-таки мне по душе алиби буржуазии. Я отщепенка, вот кто я.
Иоганнес, судя по всему, немного растерялся от этой иронии, граничащей с насмешкой, и можно было лишь гадать, кому она адресована.
— Алиби? — переспросил он с чуть наигранной веселостью. — Не понимаю, почему любовь к гравюрам или садам нуждается в алиби. И при чем тут алиби? Твои дружки, должно быть, пуритане. Но мы живем несколько веков спустя после Реформации.
— Неправда, — кротко возразила она, — мы живем в самый разгар Реформации.
Подняв брови, Иоганнес недоуменно взглянул на нее. Потом, кажется, он понял:
— A-а, ты хочешь сказать: терроризма, революции и всего прочего?
— Да и всего прочего, — повторила она, и в ее горящем взгляде, упорном и нежном, пожалуй, мелькнуло сострадание к этому старому подростку с усталым лицом, что сидел перед нею.
Она вдруг вышла из состояния неподвижности, словно для того, чтобы прекратить этот откровенный разговор, считая его, вероятно, бесполезным. Наклонившись к лакированной шкатулке, взяла сигарету, закурила, снова растянулась на кушетке, несколько раз переменив позу, прежде чем выбрала наконец ту, которая ее устраивала.
— Во всяком случае, — беспечно сказала она, — все это очень красиво, твои разглагольствования о садах… Мне они многое дали, кроме шуток. Раньше я не имела об этом ни малейшего представления.
— Да у тебя и не было особого повода интересоваться ими.
— Нет, никакого. Разве что любопытство или уж сама не знаю, любовь к Прекрасному, что ли… Но теперь… — Она не закончила фразу.
Обычно, если ее ничто не волновало, она предпочитала говорить такими вот оборванными аморфными фразами; туманность мысли подчеркивалась небрежностью ее выражения, и Иоганнес, которого в школе и в семье муштрой выучили высказывать свои мысли как можно более точно («Закончи мысль!.. Не говорят… Говорят…»), думал, неужели вся нынешняя молодежь разговаривает так же, как его племянница, таким же невразумительным языком. Впрочем, нет: ему довелось слышать, как весьма эрудированный в политике сын его друга критиковал федерального канцлера; он говорил четко и выразительно, хотя пользовался при этом арсеналом стереотипных фраз. Должно быть, так оно и есть: нынешняя молодежь непоколебимо отстаивает свое мнение только тогда, когда предмет разговора берет их за сердце — политика была одной из таких тем; это поколение насквозь пропитано политикой…
— Ты хочешь сказать, что у вашего поколения нет тяги к Прекрасному?
— Не слишком, нет… И совсем не к тому, что у вас… Прекрасное, которое порою приходится нам по душе, ты счел бы уродством, оно повергло бы тебя в ужас… И потом, мы не создаем себе систему.
— Из чего вы не создаете систему?
— Из эстетизма. Нам нравятся ощущения, но в их первозданном виде, без всякого интеллектуализма.
— Но почему ты думаешь, что мой эстетизм — система?
— Мне так кажется, — мягко сказала она. — Вся твоя жизнь подчинена этому… Это здорово отдает…
И так как слово опять замерло у нее на губах, Иоганнес закончил за нее:
— Декадентством?
— Если тебе угодно…
— Но мне это вовсе не угодно! Я меньше всего считаю себя декадентом из-за того, что люблю Прекрасное…
Она улыбнулась, ничего не ответила. Иоганнес заговорил снова:
— Но в таком случае, дорогая моя Лисбет, подарив мне эту прекрасную гравюру, ты в какой-то мере потворствуешь моему разложению?
— Да… Я потворствую одному из твоих пороков… Благовидному… — добавила она, понизив голос и через полуопущенные ресницы искоса глядя на него долгим тяжелым взглядом.
Возможно, она разыгрывала из себя продажную красотку из какого-нибудь кинофильма. Иоганнес рассмеялся:
— Выходит, если верить тебе, у меня есть и неблаговидные пороки?
— Как знать…
— Мои прекрасные сады — порок?
— В садах встречаются змеи и всякие прочие маленькие мерзкие твари. — Она поднялась, села на край кушетки, наклонилась, чтобы расшнуровать ботинки. — Ты разрешишь? Насколько приятнее с босыми ногами…
— Не стесняйся, дорогая, поступай как тебе удобнее…
— Чувствую, останься я здесь, я стала бы одной… одной из тех женщин, которые живут только ради собственного удовольствия… Ну, понимаешь, кошечкой…
— Ты была бы очень красивой кошечкой. Я водил бы тебя на кошачьи выставки, и ты получала бы первые призы.
Она откинулась на спинку кушетки, поджала под себя ноги.
— Но скажите, господин Клаус, — произнесла она неожиданно ворчливым тоном, — вы, живущий только ради собственного удовольствия, не испытываете ли вы иногда угрызения совести?
Игра продолжалась. Иоганнес достаточно хорошо знал свою племянницу и понимал — если она ведет такую игру, за этим кроется нечто серьезное. Юмор помогал «проскочить» тому, что она хотела сказать. Он непринужденно взял тот же тон:
— А почему вы считаете, мадам инквизиторша, что меня должна грызть совесть?
— Ну хотя бы из-за твоей жизни эгоиста, замкнувшегося в себе, без тени проклятой трансцендентности!
— Трансцендентности по отношению к чему? Мы, люди XX века, больше ни во что не верим.
— Но, принимая мир самым банальным образом, не скучаете ли вы порою, господин Клаус?
— Я, скучаю? Дорогая мадам Торквемада, что вы говорите! У меня нет времени скучать, я хочу еще столько сделать, узнать, впитать в себя!
В его словах прозвучал легкий вызов. Очевидно, оба они почувствовали это, потому что улыбки стали более язвительными, немного раздраженными. Лисбет была поглощена какой-то подспудной мыслью, ее явно мучили какие-то сомнения, и она, чтобы не выдать своего состояния, прикрылась шуткой. Она всегда держалась естественно, без тени позерства, но это отнюдь не означало простоты.
— Созерцание собственного пупа, по-моему, скучное занятие, — продолжила она. — И созерцание пупа Прекрасного в конце концов неминуемо становится тем же самым.
Иоганнес сделал едва заметное нетерпеливое движение. Эти слова задели его. Они точно слились с теми думами, которые подчас одолевали его, оживили его сомнения. Не далее как сегодня, когда он отдыхал после уроков, какая-то мысль промелькнула в его мозгу, мысль, как он припоминает, о том, насколько естествен или безгреховен эстетизм.
— Ты хочешь сказать, что я околдован самим собой? — прекращая игру, спросил он и продолжил тоном человека, готового честно отстаивать свою точку зрения в вопросах морали: — Успокойся, я тоже говорю себе это. Но все мы в большей или меньшей степени дошли до такого состояния. Не веришь?