Вера Колочкова - Из жизни Мэри, в девичестве Поппинс (сборник)
– А еще кто был?
– А Славик еще приходил. Вот знаешь, деточка, грех признаться, а не люблю я его… И сама не знаю почему! Вроде со всех сторон правильный мужик и говорит все верно, к слову не придерешься, а будто неживой он. Будто ни посмеяться, ни поплакать не умеет, а просто висит портретом на стенке. Вроде и есть человек, и нету его. Тоже на поминки придет, сказал. Я уж ему ничего не стала про то говорить, что Настену с Ниночкой прописать у себя хочу. Не поймет, боюсь. Рассердится. Хотя чего сердиться-то? Мне ж им тоже помочь хочется, за всех сердце болит. И вас с Костей тоже поддержать надо… Ты чего это вздрогнула так? Испугалась будто…
– Да нет, ничего, теть Маш. Просто не согрелась еще.
– У тебя не озноб ли случаем? Дай-ка лоб пощупаю… А горло не болит?
– Нет. Ничего у меня не болит. Тошнит только.
– А ты не беременная ли часом? А? Осунулась, гляжу, похудела. Поди уж сообразили себе ребеночка-то? Если так – ты мне скажи! Тогда надо и питаться по-другому, и свежий сок пить каждое утро. А чего? Я сделаю! У меня морковки много припасено. А ребеночка сюда потом привезете, я водиться буду, пока ты на свои занятия ходишь! Я умею, ты не волнуйся.
– Да не беременная я, тетя Маша! – в отчаянии вскрикнула вдруг Саша и заколотила себя кулачками по поджатым к подбородку коленкам. – Никакая я не беременная! Я не могу больше просто! Я жить не хочу, тетя Маша.
Изогнувшись, она маленькой пружинкой соскочила с дивана и, словно враз потеряв силы, изломалась, съехала на пол, глухо ударившись худыми коленками. Потом, будто кто в спину толкнул, бросилась лицом в подол тети Машиного платья и затряслась мелко, заходили ходуном хрупкие плечики, и все никак не получалось у нее вдохнуть, набрать в себя побольше воздуху, и непонятно было, то ли плачет она, то ли задыхается.
– Сашенька, деточка, что ты? – испуганно запричитала над ней Мария. – Что ты говоришь страшное такое… Случилось что? В университете твоем, да? Экзамен какой не сдала? Так и подумаешь! И делов-то! Потом сдашь! А может, ну ее вообще, эту учебу? А то ведь смотреть на тебя жалко, исхудала совсем, кожа да кости… Чего тебе в ней, в учебе-то этой? Вот я живу, сроду не учена, и ничего…
– Да не учусь я нигде, тетя Маша! Не учусь, понимаете? И никакая я не студентка, и не Костикова невеста! Я самая обыкновенная проститутка! – чуть приподняв искаженное плачем лицо и вытянув веревочками жилы на тонкой шейке, прокричала-прорыдала Саша и тут же снова упала головой в ее колени, зашлась в новом приступе отчаяния.
– Господи помилуй… Что ты говоришь, деточка.
– Да, тетя Маша, врала я вам все! Сволочь я последняя, казачок засланный. Вы гоните меня отсюда в шею, тетя Маша.
– Ну что ты, деточка… Ты поплачь, если тебе надо, я не буду ни о чем спрашивать. Поплачь… Сколь надо, столь и поплачь.
Жилистыми, коричневыми от старческих веснушек руками Мария гладила ее по непослушно-жестким вихоркам на затылке, по плечам, по спине, ощущая под ладонями жалкую худобу девчачьих лопаток и мелкое горячее дрожание ее маленького тела, и тоже плакала. Она и не поняла толком, что такое сказала сейчас эта девочка, и никаким образом не вошла в нее жестокая информация, прошла мимо сердца, мимо души, не задев их даже и краешком. Плакала она оттого лишь, что Саша плачет, и оттого, что бог не посылает ей разумного совета, как успокоить и утешить эту маленькую девочку, которую выбрало для любви ее сердце и вся жизнь, вся судьба которой, она это сейчас совершенно точно знала, зависит от нее, лежит, скукожившись от горя, в ее старческих руках. И сделай она, Мария, сейчас неправильно, скажи что неправильно, и не поднимется никогда с колен эта девочка – жалкая, маленькая, любимая. Господи, дай же ей, старухе, разума…
– Саш, ну какая же ты проститутка-то, дурочка! – ровным и веселым голосом, которого и сама от себя не ожидала, произнесла вдруг Мария. – Ты посмотри на себя-то! Они ж и не такие вовсе, проститутки эти самые. Они все девки справные, толстомясые, с нахалюгой в глазищах да с титьками торчком. И веселые – мужиков завлекают да песни охальные поют! А ты уревелась вон вся…
Саша, враз перестав плакать, подняла на нее красное зареванное лицо, уставилась непонимающе, икнула громко.
– Какие песни, теть Маш? Не поняла я.
– Охальные!
– Это какие, значит?
– Ну, с матюками там всякими, с припевками визгучими. Ты вот умеешь такие песни-то петь?
– Нет, не умею…
– Ну и какая ты после этого есть проститутка?
Саша снова икнула и улыбнулась нерешительно, почему-то быстро нарисовав в уме картину, как она пляшет в красной шапочке вокруг старого развратника-профессора с университетского филфака и выдает ему не детские и кокетливые стишата про африканские горы и реки, а охальные песни с матюками и визгучими припевками. Она хихикнула нерешительно и, посмотрев на улыбающуюся тетю Машу, в следующий уже миг расхохоталась звонко и по-девчачьи бесшабашно, прогнувшись в спине и откинув далеко назад голову. Не удержавшись, со всего размаху рухнула на спину и снова зашлась в приступе смеха, не успевая вовремя глотнуть воздуху, как пять минут назад, когда плакала.
Отсмеявшись и вытерев слезы, она снова забралась на диван, прижалась к теплому боку Марии и вздохнула так, будто сбросила с себя некую тяжесть, потом проговорила тихо:
– Ну вот и сказала все, и так тому и быть… Это все правда, тетя Маша. Я ведь уже два года вот так живу, в ужасе этом. Только я не буду рассказывать, как так получилось, ладно?
– Ладно… А мама твоя знает?
– Нет, что вы! Она тоже думает, что я в университете учусь. И страшно гордится этим обстоятельством. Не могу же я ей правду сказать, гордыню ее поранить.
– Нет, Сашенька, неправда твоя, деточка, – гладя ее по голове, тихо проговорила Мария. – Это ты не мамкину гордыню боишься поранить, а свою…
– Да нет же, теть Маш!
– А ты послушай меня, Сашенька, что я тебе скажу. Это же ты не можешь к мамке приехать да сказать все, как есть, значит, и гордыня твоя, а не мамкина.
– Да я боюсь просто…
– А чего боишься-то? Что она любить тебя не будет? Ну, может, и не будет! Это уж кому какие силы на любовь-то даны. А в мамке твоей слепая любовь, видно, живет и свои глаза еще не открыла. Ты ей прости! Не понимает она пока ничего, не может принять твоего плохого. Вот когда глаза у ее любви откроются, тогда и увидит, что плохое у ребенка – это ее собственное плохое и есть. А ты ей сама помочь должна и не бояться ничего! Иначе и у твоей любви глаза не откроются. Меня вот не испугалась же?
– Ну – вас! Это ж совсем другое дело… А к маме я пока все равно не поеду, не смогу. Сомневаюсь я, что вообще смогу ей объяснить что-то. Да и трудно мне. Как будто через что-то такое переступить надо.
– Как – через что? Через гордыню и надо! Это трудно, конечно. Понимаю… А только иначе никак нельзя! Иначе она и не разглядит никогда своего ребенка, так слепой и останется. Ты уж пожалей ее, деточка. Помоги ей.
– Да, тетя Маша. Обязательно помогу. Только не сейчас. Может, потом…
– Ну, потом так потом. А мать хотя бы в душе прости. Не виноватая она ни в чем – слепая просто. Я много лет уж на свете живу и на всяких матерей сполна нагляделась. Редко какая из них зрячей-то бывает… Ты вот что, Сашенька! Оставайся-ка ты у меня пока. А там видно будет. И начинай все с самого начала. Хочешь – в университет свой поступай, а не хочешь – так на работу какую иди.
– Спасибо вам, тетя Маша. Только экзамены в университет летом будут, а на работу меня не возьмут без прописки.
– Да боже мой! Что ж я тебя, не пропишу, что ли? Да завтра же и пойдем…
– Нет! Нет, что вы! Нельзя этого, нет.
– Чего ты так испугалась, Сашенька? Вот, опять задрожала. Чего это ты?
– Так вы же всего не знаете. Я и сказать вам ничего не могу… Нельзя вам меня прописывать! Никак нельзя! Этот Костик ваш… И Серега… Они… Они…
– Что, Сашенька?
– Да не могу я сказать, теть Маш! А только прописывать меня сюда никак нельзя! И вообще… Вы бы никого к себе пока не прописывали. Боюсь я за вас!
– А что? Думаешь, смерти моей ждать будут? Из-за квартиры искушаться? Так и будут, конечно. Знаю я… А только и мне помочь всем хочется, они ж мне свои, близкие. И Настену я с младенчества выпестовала, и Ниночке больно уж счастья бабского, смотрю, хочется, и Костик не у дела до сих пор мыкается и злится от этого. Все я про всех понимаю, Сашенька, и всех мне жалко. И даже Славика жалко, хоть и не люблю я его, прости меня, Господи, и ты, Бориска, прости за своего племянника… А только, знаешь, приму я твой совет, деточка, и в самом деле приму. Никого здесь прописывать не буду. И пусть меня простят мои близкие! Потому как они какую-никакую, а жизнь свою живут. А тебе ее сначала начинать надо.
– Что это вы задумали, тетя Маша? Не понимаю… Говорю вам – нельзя меня здесь прописывать.
– А здесь я и не буду. Я эти хоромы обменяю на скромную квартирку, там мы с тобой вдвоем и проживем. А на деньги от обмена тебя и в университете выучу, и в люди выведу. Ну что, согласишься жить со старухой под одной крышей иль не захочешь?