Джон Апдайк - Кентавр
Как обрисовать его профессиональный облик? Совершенное знание предмета, неиссякаемая любовь к своим не столь одаренным коллегам, необыкновенная способность находить яркие сравнения и преподносить учебный материал в свежей, неожиданной форме, оживляя его жизненными примерами, непринужденное остроумие, актерские способности, о которых нельзя не упомянуть, беспокойный и пытливый характер, заставлявший его постоянно совершенствовать свое педагогическое мастерство, – вот далеко не полный перечень его достоинств. И, пожалуй, особенно живо запечатлелось в памяти его бывших учеников (к числу которых принадлежит и автор этих строк) его редкостное бескорыстие, непрестанная забота о человечестве, заставлявшая его всю жизнь пренебрегать собственным благополучием и заслуженным отдыхом. Учиться у мистера Колдуэлла – значило устремляться ввысь. И хотя порой терялось ощущение дистанции между учителем и классом – столь полным и безраздельным было их взаимное слияние, – никогда не терялось чувство, что «он человек был в полном смысле слова» <слова Гамлета>.
Наряду с серьезной нагрузкой сверх учебной программы – обязанностями тренера нашей славной команды пловцов, распределением билетов на все футбольные, баскетбольные, легкоатлетические и бейсбольные состязания, а также руководством кружком связистов – мистер Колдуэлл нес на себе гигантское бремя общественной деятельности. Он был секретарем олинджерского клуба «Толкачей», консультантом двенадцатой группы бойскаутов, членом комитета по реализации предложения о создании городского парка, вице-президентом клуба «Львов» и председателем клубной комиссии по ежегодной распродаже электрических лампочек в пользу слепых детей. Во время последней войны он был начальником самообороны квартала и внес немалый вклад в дело Победы. Республиканец и просвитерианин но рождению, он стал демократом и лютеранином и многое сделал как для своей партии, так и для лютеранской церкви. Он долгое время был старостой и членом церковного совета лютеранского храма Спасителя в Олинджере, а переехав в живописный сельский дом близ Файртауна, «родовое гнездо» жены, вскоре стал старостой и членом церковного совета файртаунской евангелическо-лютеранской церкви. Мы не можем здесь, в силу самого характера данной статьи, упомянуть о бесчисленных и безвестных благотворительных деяниях и проявлениях доброй воли, посредством которых он, вначале чужой в Олинджере, прочно связал себя о городом узами гражданства и братства.
Он оставил сестру Альму Террио, проживающую в городе Троя, штат Нью-Йорк, а также тестя, жену и сына, проживающих в Файртауне.
6
Я лежал, прикованный к скале, и ко мне приходили многие. Первым пришел мистер Филиппс, коллега и друг отца, тот самый, у которого на волосах сохранился след от бейсбольного шлема. Он поднял руку, требуя внимания, и заставил меня играть в игру, которая, по его мнению, развивает сообразительность.
– К четырем прибавить два, – сказал он быстро, – помножить на три, вычесть шесть, разделить на два, прибавить четыре, сколько получится?
– Пять? – ляпнул я, потому что сбился со счета, заглядевшись, как проворно шевелятся его губы.
– Нет, десять, – сказал он, укоризненно качая гладко причесанной головой. Он был необычайно аккуратен во всем и не терпел никакой неточности.
– Шесть разделить на три, – сказал он, – прибавить десять, помножить на три, прибавить четыре, разделить на четыре, сколько получится?
– Не знаю, – сказал я жалобно. Рубашка как огонь палила мне кожу.
– Десять, – сказал он, огорченно поджимая растягивающиеся, как резина, губы. – Но к делу. – Он преподавал общественные науки. – Перечисли членов кабинета Трумэна. Вспомни, как я учил вас запоминать по первым буквам.
– А – Дин Ачесон, государственный секретарь, – сказал я и больше никого не мог вспомнить. – Но послушайте, мистер Филиппс, ведь вы его друг, скажите мне, – взмолился я, – разве это может быть? Куда же деваются души?
– Т, – ответил он, – Танатос, демон смерти уносит мертвых. Ну-ка, дружок, два плюс три, веселей, веселей!
Он ловко отпрыгнул в сторону, нагнулся и быстро подхватил что-то. Прижал к себе, медленно повернулся и подбросил высоко в воздух. Это был волейбольный мяч, и вершины гор у меня за спиной взвыли. Я рванулся, хотел отбить мяч через сетку, но запястья мои были скованы льдом и медной цепью. У мяча появились глаза и волосы, похожие на кукурузную метелку. Лицо Дейфендорфа придвинулось вплотную, я чувствовал его смрадное дыхание. Он сложил руки так, что между ладонями оставался маленький ромбовидный просвет.
– Понимаешь, им нужно, чтобы ты был вот здесь, – сказал он. – Все они такие, им только этого и надо, взад-вперед.
– Но ведь это скотство, – сказал я.
– Конечно, гадость, – согласился он. – Но ничего не поделаешь. Взад-вперед, взад-вперед, и больше ничего. Питер, а целовать, обнимать их, говорить всякие красивые слова – все без толку, с них это как с гуся вода. Приходится делать так.
Он зажал во рту карандаш и показал, как это делается, опуская лицо к ладоням, – карандаш торчал резинкой наружу из его дикарских зубов. И в этот миг, когда я глядел на него во все глаза, для меня ничего в мире не существовало, кроме этого лица. Он выпрямился, разнял руки и погладил две пухлые подушечки на левой ладони.
– А если у нее ноги слишком толстые, – сказал он, – туда и не прорвешься, понял?
– Кажется, да, – сказал я. Мне мучительно хотелось почесать руку там, где расползлась красная рубашка.
– Так что не очень-то презирай тощих, – предостерег меня Дейфендорф, и мне было противно видеть, как его лицо стало серьезным и сосредоточенным, потому что я знал – это нравилось в нем отцу. – Взять, к примеру, худенькую, вроде Глории Дэвис, или длинную, поджарую, вроде миссис Гаммел, – понимаешь, с такой чувствуешь себя спокойней... Слышь, Питер?
– Ну чего? Чего тебе еще?
– Хочешь, научу, как узнать, страстные они или нет?
– Хочу. Конечно, хочу.
Он ласково погладил ладонь около большого пальца.
– Гляди сюда. Бугорок Венеры. Чем он больше, тем больше у них этого самого.
– Тем больше чего?
– Не будь дураком. – Он так ткнул меня в бок, что я охнул. – И потом, скажи-ка, почему у тебя на ширинке всегда желтое пятно?
Он захохотал, и я услышал, как у меня за спиной этот хохот подхватили горы Кавказа, шлепая друг друга полотенцами и встряхивая своей серебряной плотью.
А потом ко мне пришел наш город, весь раскрашенный, как индеец, с лицом, помутневшим от напрасно пролитых слез.
– Ну, уж ты-то нас помнишь, – сказал я. – Мы ходили вдоль трамвайных путей, и я всегда торопился, чтоб не отстать.
– Помню? – Он растерянно провел рукой по щеке и выпачкал пальцы сырой глиной. – Столько людей...
– Колдуэллы, – сказал я. – Джордж и Питер. Он был учителем в школе, а когда война кончилась, изображал дядю Сэма и шел впереди на параде мимо пожарной каланчи, там, где раньше трамвай ходил.
– Был тут один, – сказал он, силясь вспомнить, и веки у него задрожали, как у лунатика, – толстый такой...
– Да нет же, худой и высокий.
– Все вы, – сказал он с неожиданной досадой, – воображаете, что, если прожили здесь несколько лет, я должен... должен... Вас тысячи. Были и будут тысячи... Сначала «первые люди». Потом валлийцы, квакеры, немцы из Талпехокен Вэлли... И все хотят, чтоб я их помнил. А у меня слабая память. – И после этого признания лицо его вдруг сморщилось в улыбке, которая так просветлила землистые пятна на его щеках, что в этот миг я полюбил его даже в его слабости. – И чем больше я старею, чем больше меня расширяют, строят улицы на Шейл-хилл, новый квартал со стороны Олтона, тем меньше... я помню. Многое становится безразличным.
– Он состоял в клубе «Львов», – напомнил я, – но президентом его так и не выбрали. И еще – в комитете по устройству городского парка. Он всегда делал добрые дела. Любил бродить по улицам и часто бывал в гараже Гаммела, вон там на углу.
Он закрыл глаза, и лицо стало такое же, как веки, растянутое и словно пленкой подернутое, все в прожилках, безучастное, как у покойника. Кое-где поблескивали непросохшие мазки краски.
– Когда же это выпрямили переулок Гаммела? – пробормотал он про себя. Там была столярная мастерская и лачуга, где жил слепой, он ослеп на войне, во время газовой атаки. Но вот я вижу, по улице идет человек. Из кармана у него торчат испорченные ручки...
– Это мой отец! – воскликнул я.
Он сердито покачал головой и медленно поднял веки.
– Нет, – сказал он. – Никого там нет. Это просто тень дерева. – Он усмехнулся, вынул из кармана крылатое кленовое семя, ловко расщепил его ногтем большого пальца и налепил на нос, как делали мы в детстве, получился маленький зеленый рог. На лице, разрисованном желтой краской, это выглядело зловеще, и он в первый раз посмотрел прямо на меня. Глаза у него были черные, как нефть или перегной. – Понимаешь, – явственно произнес он, – вы уехали. Не надо было уезжать.