Шарль Нодье - Фея Хлебных Крошек
Портьера за мной закрылась, и, погруженный в грезы, я углубился в сад Феи Хлебных Крошек; я был так поглощен собственными мыслями, что поначалу вовсе не глядел по сторонам, однако число ветвившихся передо мною тропинок было так велико, что я побоялся заблудиться и решил впредь обращать на окружающую местность больше внимания. Прежде всего меня поразили восхитительно теплый воздух и на редкость чистое небо, какими я не наслаждался в Гриноке даже в самые прекрасные летние дни, ибо климат там холодный, а солнце блистает во всем своем великолепии не больше двух-трех недель в году; однако явление еще более удивительное заставило меня скоро позабыть о чудесах погоды; неведомо какое счастливое искусство – возможно, давняя искушенность во всех человеческих науках – помогло Фее Хлебных Крошек сделать так, что в ее волшебном саду прижились самые редкие растения тропиков и Востока. Тут были олеандры, усыпанные ярко-красными кимвалами, гранатовые деревья, покрытые пурпурными цветами апельсиновые деревья, ветви которых склонялись к земле под тяжестью серебряных цветов и золотых плодов, алоэ, стебли которых, гибкие и стройные, точно мачты корабля, увенчивались роскошными соцветиями, пальмы, верхушки которых раскрывались навстречу благоухающему ветру, словно зеленые веера. Между этими изысканными растениями – и тысячами других, чьи имена были мне толком не известны, текли под растрепанными балдахинами вавилонских ив бесчисленные прелестные ручейки, берега которых поросли самыми очаровательными цветами, какие только существуют в мире. Не подумайте, что песок, по которому эти ручейки стелились хрустальными лентами или ниспадали брильянтовым водопадом, был усыпан теми ровными мелкими камешками, что служат постелью нимфам. Нет, повсюду взор мой натыкался ни больше ни меньше – клянусь вам! – как на опалы с огненными переливами, аметисты, чистые, словно ясное небо, карбункулы, сверкавшие так же ослепительно, как те, что окружали портрет Билкис; тут только я понял, отчего Фея Хлебных Крошек обращала на них так мало внимания; впрочем, вполне естественно, что постичь это способен лишь тот, кто побывал в садах Феи Хлебных Крошек.
Позвольте мне упомянуть еще об одной пленительной черте сада, быть может безразличной большинству смертных, но особенно драгоценной для меня, памятующего о моих первых увлечениях и первых радостях. Вечная весна, царившая в саду Феи Хлебных Крошек, привлекла туда те элегантнейшие и любезнейшие создания, которые Господь еще не соизволил наделить душой; я говорю о великолепных бабочках, населяющих пустыни и ласкающих цветы обоих полушарий. Я знал их почти всех по описаниям, читанным в ранней юности, или по картинам, нарисованным художниками, но тут я впервые в жизни видел, как они сближаются и удаляются, преследуют друг друга, парят и кружатся в воздухе, шумно трепещут крыльями или уносятся вдаль, соперничая своей ослепительной расцветкой с венчиками в виде алых чаш, колоколов, шлемов, рожков, роз, звезд и солнц, которые свешивались кругом со всех ветвей. О божественная щедрость творения! О возвышенное очарование взора! Зрелище, достойное украсить сновидения великодушного человека, предававшегося перед сном добродетельным размышлениям!
Я провел бы так целый день без развлечений и без воспоминаний, если бы голос Феи Хлебных Крошек не позвал меня на наш скромный пир; к моему удивлению, оказалось, что я нахожусь совсем рядом с домом. Добрая старушка вышла встретить меня с факелом, и тут только я заметил, что наступил вечер и я уже давно черпаю пленительные впечатления из собственной фантазии, а не из чувственных ощущений.
Я возвратился в дом. Рядом с маленьким столиком, накрытым просто, но так опрятно, что один вид его пробуждал аппетит, пылал в камине чистый и яркий огонь, ибо, по мнению Феи Хлебных Крошек, к вечеру на дворе похолодало.
– О каком холоде вы говорите, друг мой? – воскликнул я, придя в себя. – Никогда еще я не видел такой мягкой весны, такого восхитительного лета!
– О! – отвечала она. – Влюбленные и поэты забывают в моем саду обо всем на свете!
Прежде Фея Хлебных Крошек никогда не упускала случая разрешить любое, даже самое ничтожное, мое сомнение, если только это могло сделать меня образованнее или счастливее, однако с тех пор, как мы встретились с нею в последний раз, она постоянно пропускала мимо ушей мои недоуменные возгласы и отказывалась отвечать на мои пытливые вопросы.
«Значит, так тому и быть, – решил я. – Возможно, мучающее меня тщеславное желание все знать и все объяснить есть не что иное, как признак слабости нашего ума и суетности наших стремлений – единственного, что препятствует нам вкусить на земле ту законную долю блаженства, какая отпущена нам Провидением? Что мне причины и источники добра, если я ощущаю его следствия, и какое право имею я осведомляться о них с глупым и надменным любопытством, когда все убеждает меня, что я рожден, дабы наслаждаться моей жизнью и моими фантазиями, не задумываясь об их происхождении? Роковое влечение открыло Еве врата смерти, Пандоре – сосуд со всеми бедствиями рода человеческого, а знатной владелице замка, чье имя я забыл, кровавый тайник Синей Бороды! Если бы мне нужно было узнать то, чего я еще не знаю, Фея Хлебных Крошек, которая это наверняка знает, просветила бы меня. Меж тем мои вопросы огорчают ее – не столько потому, что она боится расслышать в них оскорбительное недоверие, сколько потому, что она опасается утвердиться в своих подозрениях насчет легкомыслия и несостоятельности моего ума.
С этой минуты я больше не задавал вопросов. Я принял свою жизнь как она есть.
Глава двадцать первая,
из которой можно узнать, каковы самые разумные способы приятно проводить время, имея сто тысяч гиней, а может быть, и больше
Ах, рассказы Феи Хлебных Крошек обладали такой огромной привлекательностью, что вам никогда не наскучило бы их слушать! Однако я с некоторой тревогой заметил, что ее слова, жесты, движения утратили ту шаловливую и подчас потешную резвость, какая так часто восхищала меня в бытность мою школьником. Впрочем, супруга моя не сделалась ни серьезной, ни суровой, и мягкая степенность ее речей нимало не уменьшила их любезной прелести, однако беседы наши приобрели направление несколько более торжественное и возвышенное, чем в достопамятные дни ловли сердцевидок и кораблекрушения возле британских берегов. Я предположил, что она либо отдает этой сдержанностью дань нашему брачному празднеству, либо полагает, что пора размышлений, в которую я вступил после моего совершеннолетия, обязывает ее сообщить новую форму своим мудрым наставлениям. Я подумал, что, пожалуй, наше нравственное существование в самом деле разделяется надвое, и, становясь мужчиной, ребенок переходит от радостных обольщений детства к суровым убеждениям зрелости, а подумав так, спросил себя, можно ли сказать, что обучение мое окончено.
Я в этом сомневался, ибо полагал, что превратности моей юности были недостаточно многочисленными и разнообразными и не позволили мне узнать жизнь со всех сторон и во всех ее проявлениях. Я сожалел о том, что не испытал ни довольно бедствий, ни довольно преуспеяния, чтобы чувствовать себя совершенно уверенно в любом жизненном положении. Я знал, что отныне мой главный долг на земле – составить счастье Феи Хлебных Крошек. Не знал я другого: что именно я могу сделать для того, чтобы составить счастье Феи Хлебных Крошек, однако сердце мое разбилось бы от сознания, что она несчастлива.
Словно угадывая мои мысли, Фея Хлебных Крошек отвлекла меня от них звонким смехом, и ее живые блестящие глаза, в которых стояли слезы, взглянули на меня с таким восхитительным выражением нежности, сострадания и любви, что я не смог отказать себе в удовольствии схватить ее прелестную ручку и запечатлеть на ней поцелуй.
В то же мгновение из-за двери послышалось тихое ворчание, весьма красноречивое и весьма мелодичное.
– Ну наконец-то! – сказала Фея Хлебных Крошек, с непостижной прытью бросаясь к двери. – Мне кажется, я узнаю этот благозвучный голос; я убеждена, что к нам пожаловал элегантный мастер Блетт, первый конюший нашего друга сэра Джепа Мазлберна.
Это в самом деле был мастер Блетт, иначе говоря, опрятнейший и любезнейший в мире черный пудель,[142] чья шерсть завивалась в широкие кольца, словно ее только что обработали щипцы модного парикмахера, а лапы были облачены в желтые сафьяновые башмаки с золочеными шнурками и в перчатки из буйволовой кожи а-ля Криспен.[143]
Это был мастер Блетт собственной персоной, с бесконечным изяществом обмахивавшийся своей украшенной султаном шляпой.
Поскольку мастер Блетт явился с поручением к моей жене и пролаял свою небольшую речь на том собачьем наречии острова Мэн, которое я со вчерашнего дня еще не успел изучить в совершенстве, я не стал вникать в его слова особенно глубоко. Впрочем, по правде говоря, сделать это мне было бы крайне затруднительно, ибо говорил он с небольшим акцентом, а главное, с такой поразительной быстротой, что поспеть за ним не удалось бы ни одному стенографу.