Пьер Леметр - До свидания там, наверху
Погруженный в свои размышления, г-н Перикур встал, глядя на улицу невидящим взором. Имени Эдуара нет на семейной усыпальнице, пусть так.
В таком случае он велит воздвигнуть монумент. На заказ.
Там будет высечено его имя и вокруг имена всех его товарищей.
Он уже представил памятник в красивом сквере.
В центре округа, где родился Эдуар.
13
Под проливным дождем, с картонной коробкой от обуви под мышкой, Альбер перевязанной левой рукой толкнул калитку, которая открывалась во дворик, где были свалены дверные косяки, колеса, верх от разбитого экипажа, сломанные стулья, бесполезный хлам, непонятно как тут оказавшийся и с какой целью хранимый. Все было покрыто грязью, и Альбер даже не пытался ступать по мощеным плитам, расположенным в шахматном порядке, так как недавний паводок растащил их так далеко в стороны, что пришлось бы совершать прыжки, достойные цирковых акробатов, чтобы не замочить ноги. Галош у него не было, последние приказали долго жить, да и в любом случае – с коробкой, наполненной стеклянными ампулами, исполнять балетные па… Он пересек двор на цыпочках и добрался до домика, второй этаж которого был переделан для сдачи внаем за две сотни франков – пустяк по сравнению со стоимостью обычной парижской аренды жилья.
Их переезд сюда последовал вскоре за возвращением Эдуара к мирной жизни, в июне.
В тот день Альбер отправился за ним в госпиталь. Несмотря на тощие финансы, он раскошелился на такси. Хотя со времени окончания военного конфликта можно было видеть множество самых разных калек – война и в этой сфере проявляла неожиданное богатство воображения, – появление голема, прихрамывающего на негнущейся ноге, с дырой посреди лица, напугало таксиста, русского. Даже Альбер, каждую неделю навещавший товарища в больнице, был ошарашен. Снаружи все производило совершенно иное впечатление, чем внутри. Как будто на улице оказался зверь, выпущенный из клетки зоопарка. Они проделали путь в полном молчании.
Эдуару было некуда податься. Альбер снимал тогда комнатушку под самой крышей, на седьмом этаже, там гуляли сквозняки, а туалет и кран с холодной водой находились в коридоре. Умывался он, сливая воду в тазик, и при первой возможности отправлялся в общественные бани. Эдуар вошел в комнату, кажется даже не оглядевшись по сторонам, сразу сел на стул возле окна и уставился на улицу, на небо; он закурил сигарету через правую ноздрю. Альберу сразу стало ясно, что он не сдвинется с места и это бремя станет частью его повседневной ноши.
Совместная жизнь тотчас оказалась нелегкой. Тело Эдуара, громадное, истощенное – разве что серый кот, разгуливавший по крышам, был более тощим, – само по себе занимало все пространство. Комната была маленькой даже для одного; а когда здесь поселились двое – это уже напоминало скученность траншеи. Весьма скверно для самочувствия. Эдуар спал на полу на одеяле, весь день непрерывно курил, несгибавшаяся нога вытянута вперед, взгляд устремлен в окно. Перед уходом Альбер готовил ему еду и причиндалы: пипетку, резиновую трубку, воронку, Эдуар то съедал что-то, то оставлял все нетронутым. Каждый день он проводил соляным столбом, не сходя с места. Казалось, он позволяет жизни струиться, как кровь из раны. Переносить это соседство с несчастьем было настолько нелегко, что Альбер вскоре принялся изобретать различные предлоги для отлучек. На самом деле он просто ходил ужинать в кухмистерскую Дюваля, необходимость поддерживать беседу с кем-то настроенным настолько мрачно полностью подрывала его моральный дух.
Ему стало страшно.
Он расспросил Эдуара о будущем, где он думает найти пристанище. Но неоднократно поднимавшийся разговор прерывался, стоило Альберу увидеть уныние товарища, увлажнившиеся глаза, единственно живые на этой картине безнадежности; в потерянном взгляде друга сквозило полное бессилие.
Альбер признал тогда, что несет полную ответственность за Эдуара, причем на изрядный срок, до тех пор пока он не почувствует себя лучше, не ощутит вкус к жизни, не начнет снова строить планы. Альберу казалось, что выздоровление наступит через несколько месяцев, он был не в состоянии понять, что месяц – это не та единица измерения.
Он раздобыл бумагу и краски. Эдуар вскользь поблагодарил, но так и не открыл пакет. Он вовсе не был ни нахлебником, ни манипулятором, это была просто оболочка – без стремлений и желаний, кажется и без мыслей; если бы Альбер привязал его под мостом, как избавляются от домашнего животного, и сбежал, Эдуар бы на него даже не рассердился.
Альбер знал термин «неврастения», он навел справки, порасспрашивал там и сям, подобрал еще слова «меланхолия», «липемания»,[4] все это было не слишком полезно, главное было перед глазами: Эдуар ждал смерти, и, сколько бы ни пришлось ее дожидаться, это был единственный выход, не перемена, а просто переход из одного состояния в другое, принимаемый со смиренным терпением, как принимают это молчаливые и бессильные старики, которых в итоге перестают замечать и уже не удивляются, когда те в конце концов умирают.
Альбер непрерывно говорил с ним, то есть говорил сам с собой, как старики в своей халупе.
– Заметь, мне повезло с собеседником, – говорил он Эдуару, разбалтывая ему яйцо в мясном бульоне. – Мог бы попасться неважный партнер, любящий перечить.
Чего он только не перепробовал, чтобы рассмешить товарища в надежде улучшить его настроение, пытаясь проникнуть в то, что с первого дня оставалось для него загадкой: как поступит Эдуар, если ему однажды захочется расхохотаться? Он в лучшем случае производил какие-то высокие курлыкающие звуки, от которых становилось неловко и хотелось помочь, как помогают заике, застрявшему на каком-то слоге; это действовало раздражающе. К счастью, Эдуар выдавал их не так много, казалось, что это его лишь утомляет. Но вопрос, что будет со смехом, все не давал Альберу покоя. Кстати, после того, как он угодил под завал, это была его не единственная навязчивая идея. Помимо напряжения, постоянной тревоги и страха за то, что может произойти, его преследовали маниакальные идеи, которые он бесконечно крутил в голове, вроде прежнего навязчивого желания воссоздать голову мертвой лошади. Он, не считаясь с расходами, заказал рамку для рисунка Эдуара. Это служило единственным украшением комнаты. Чтобы побудить друга взяться за работу или попросту чем-то занять время, Альбер порой останавливался перед этим рисунком и демонстративно восхищался им, твердя, что у Эдуара – правда-правда – настоящий талант и если бы он захотел… Толку было мало, Эдуар закуривал новую сигарету, через правую или левую ноздрю, и погружался в созерцание железных крыш и печных труб, составлявших почти весь пейзаж. Он не проявлял интереса ни к чему, не строил никаких планов, на протяжении месяцев, проведенных в госпитале, бо́льшая часть его энергии уходила на противостояние врачам, хирургам – не только потому, что он не желал смириться со своим новым обликом, просто ему даже не удавалось представить, что будет дальше. Время для него остановилось со взрывом снаряда, внезапно. Он был хуже, чем сломанные часы, те, по крайней мере, дважды в сутки показывают верно. Эдуару было двадцать четыре года, и год спустя после ранения ему не удалось ни на йоту приблизиться к тому, чем он был раньше. Восстановить хоть что-нибудь прежнее.
Он долгое время оставался недееспособным, замкнувшимся в своем слепом сопротивлении, как те солдаты, которые, как рассказывают, застывали в той позе, в которой их обнаружили, согнутые, свернувшиеся клубком, скрюченные, с ума сойти, чего только не выдумала эта война. Средоточием его отказа был профессор Модре, по мнению Эдуара – мерзавец, которого интересовали не столько пациенты, сколько медицина, прогресс хирургии; это явно было одновременно так и не так, но Эдуару было не до нюансов: лицо с дырой посередине явно не располагало к взвешиванию всех «за» и «против». Эдуар пристрастился к морфину, он всеми силами добивался, чтобы ему прописали наркотик, опускаясь до недостойных уловок, мольбы, хитростей, требований, симуляции и воровства, он, быть может, думал: морфин его убьет, а наплевать! Его нужно было все больше, и профессор Модре, наслушавшись отказов от всего – от пересадок, протезов, аппаратов, – в конце концов выставил его из госпиталя; мы тут выворачиваемся наизнанку ради этих парней, предлагаем им последние новинки хирургии, а они предпочитают оставить все как есть, смотрят на тебя, будто это ты выпустил в него тот снаряд. Коллеги Модре, психиатры (а перед рядовым Ларивьером прошло несколько специалистов, но он никогда не отвечал на их вопросы, замкнутый, упрямый), строили теории насчет упорных отказов такого типа раненых; профессор Модре, безразличный к подобным объяснениям, пожимал плечами, стремясь посвятить все свое время тем парням, на которых стоило тратить силы. Он подписал направление на выписку, даже не взглянув на Эдуара.