Собаки и другие люди - Прилепин Захар
Вернувшись с прогулки, он ложился во дворе, занимая укрытное место – где-нибудь на веранде за старым креслом.
Человек идёт мимо – даже не шелохнётся. Следит взглядом, не поворачивая дремучей головы.
Иной раз, выглянув из дома, потеряв его, некоторое время смотрю по сторонам.
Наконец, различаю: улёгся в нише за сараем, слившись с затхлой, сырой тенью.
Тихо иду к нему.
По моей одежде и даже по настроенью, выраженному в походке и взгляде, он безошибочно определяет: пойдём ли мы к реке смотреть на воду или нет.
Если я приближаюсь без дела, чтобы просто понадоедать ему, он только качнёт тяжёлым хвостом, не поднимаясь.
…просто понадоедать, Кержак, прости…
Некоторое время он позволяет гладить себя по голове и трепать за ушами, но вскоре уворачивается.
Привстав на передние лапы, Кержак трясёт, всплёскивая ушами, бурой головой, как бы стряхивая человеческие прикосновенья.
* * *– Скоро дождь. Давай в этот раз пересидим его вместе? – предлагаю.
Никогда не вскакивает, как почти любая другая собака при виде обращающегося к ней хозяина, а некоторое время смотрит снизу, задрав голову.
– Слышишь, гремит? Это гром.
Поверив в серьёзность моих намерений, следует за мной в человеческое жилище.
Дома ищет самый дальний угол.
Выспавшись, тихо, стараясь никому не попадаться на глаза, сходит к грохочущей стиральной машине, возле которой лежит ворох грязного белья. На этом ворохе в свои предсмертные дни любил дремать покойный Нигга.
Кержак там не ложится. Стоит, чуть горбатясь и не дыша.
…Однажды поразил всех.
Живший на кухне в своей клетке попугай Хьюи, разыгравшись, закричал:
– Нигга! Нигга!
Он делал так в прежние времена, если видел мастино наполетано.
С грохотом выбив двойные двери, на кухню ворвался Кержак. Встав у порога, он, жутко рыча, ужасно оскалился. Глаза его были дики.
Вся семья ужинала за столом. Дети оцепенели.
– Кержак! – закричал я. – Кержак! Фу!
Будто не слыша меня, он продолжал клокотать всем звериным нутром, ища глазами: где Нигга?
– Никого нет! – догадался я, медленно поднимаясь, крикнуть. – Он ушёл!..
И, глядя в тёмный угол, как бы подтверждая свои слова, я приказал:
– Нигга, уходи! Уходи домой!..
Только здесь в полной дождевого шума голове Кержака очнулось сознание.
Шерсть на его загривке начала опадать.
– Никого нет, – повторил я, распахивая руки. – Видишь? Нигде нет.
Приблизившись к прутьям своей клетки, попугай Хьюи вглядывался в Кержака.
Раскрывая клюв, Хьюи, словно дразнясь, шевелил своим толстым, с детский мизинец, язычком.
– Только попробуй… – предупредил я его шёпотом.
* * *Чесаться и стричься Кержак ненавидел.
Всякий раз, когда я, будто решившись на большую уборку, появлялся с огромной кусачей щёткой, которой только и можно было его расчесать, он смотрел на меня заранее уставшим взглядом.
Набравшись терпения, сносил расчёсыванье минут десять, а потом как бы в шутку хватал мою правую кисть, не смыкая зубов.
Я смеялся, тем самым совершая в его воспитании грубую ошибку.
Я не слишком часто занимался дрессировкой оживших мертвецов – и оттого не отличался последовательностью.
Он заранее знал, что осердиться на него у меня не хватит душевных сил.
Я перекладывал щётку в левую руку, правую оставляя ему в зубах, и начинал чесать с другой стороны.
Разгадав нехитрый обман, он стремительно хватал уже левую руку.
– Ладно, – говорил я, – раз ты так… То ещё пожалеешь.
Он смотрел на меня сквозь свою вечно ниспадающую чёлку, как из огромного сумрачного леса.
– Почему ты такой дурак, скажи? – спрашивал я строго.
…У нашего соседа скоропостижно сдох ещё молодой, наглый и крикливый пёс.
Он был на редкость навязчив, хотя в драку на Кержака не лез: облаивал издалека.
Кержак, видя скандального пса, всхрапывал, но больше для виду. Не слишком упираясь, позволял себя увести. В сущности, ему было всё равно.
Но теперь, когда пса не стало, он, проходя мимо соседского дома, вдруг встав, коротко и злобно пролаял.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})– Он же умер, – пояснил я Кержаку, еле утягивая его за поводок, словно бы вросшего лапами в землю.
Когда на следующий вечер, в полной тишине и сумраке, Кержак снова, задрав голову и глядя куда-то вверх, в никуда, зарычал, – я понял, в чём дело.
Потому и зарычал, что тот пёс – умер.
Не то чтоб Кержак видел два мира. Скорей, ему, зависшему между мирами, хватало зрения на половину этого мира и на половину того.
С этого берега он лаял на тот.
С того берега смотрел сюда сквозь дождь, заливающий глаза.
* * *Жара изнуряла.
Жили, как придавленные огромной душной подушкой.
Заколтунившийся до самых глаз, Кержак страдал.
Плавать ему, с его наполовину железными суставами, было нельзя. Заходя по грудь в нашу тихую реку, он едва ли мог охладиться: кожу, спелёнутую шерстяным свалявшимся покровом, вода едва доставала.
И я решился.
Нацепив на него строгий ошейник, завалил пса набок. Уселся ему на живот и твёрдо сказал:
– Всё.
И начал работу.
Подрагивая от ужаса, он часто дышал, глядя в сторону. В руках у меня были красные лязгающие ножницы для стрижки овец. Быть может, он решил, что я хочу сделать ему очередную операцию в домашних условиях, и приготовился на этот раз окончательно умереть.
Спустя час я понял, что, не привыкшие к такой работе, мои пальцы ломят и саднят.
Оставив его на три минуты, я нашёл в зимних вещах перчатки – и продолжил в них.
К вечеру двор вокруг нас был в слипшейся, едко пахнущей шерстяной рвани и в бурых, косматых клоках: словно я постриг чёрта.
Выглядел пёс омерзительно: с одной стороны – ещё волосатый, с другой – словно бы подранный страшным, страшней его самого хищником.
С утра мы продолжили.
Он по-прежнему ожидал боли, но понемногу его постигало новое, неожиданное ощущение: тело пса начало дышать.
Он словно прислушивался к себе – и, вместо ожидаемой муки, испытывал облегчение.
Несколько раз я в запале слегка попадал ему лезвием по самой плоти. Медленно текла его тёмная кровь, но, на удивление, этой боли пёс почти не чувствовал.
Так прошёл второй день.
На третий к вечеру я начал выкраивать на шее и за ушами последние колтуны, и сильно задел ухо.
Оно оказалось куда чувствительней спины и боков – и пёс восстал! Извиваясь всем телом, попытался вырваться из-под меня – и я выпустил его сам, смеясь.
– Не ругайся! – закричал. – Я согласен!.. Ну?.. Давай подметать. И пойдём на речку.
Было ещё светло, когда мы вышли со двора.
Обычно плетущийся за мной, он бежал впереди.
Пёс будто помолодел. Он чувствовал вечернее солнце, но оно уже не томило, а разливало по телу горячую сладость.
Но, увы, он был ужасен.
У него оказались кривые, старушечьи, вывернутые ноги. Он имел шакалье тело. Его позвоночник был искривлён. Хвост оказался похож на переломанное коромысло.
Если б собаки имели свой ювенальный суд, меня б лишили родительских прав.
Я твёрдо решил не показывать Кержака людям, пока не обрастёт заново.
И лишь невыстриженная шея придавала этому диковинному существу особую, жуткую стать: хилое линялое туловище на кривых ногах венчала бесподобная львиная башка.
Он зашёл в реку – и стоял там, блаженствуя.
С того дня мы всегда выходили к воде на заре или после заката, чтобы наши соседи не разглядели его даже издалека.
* * *С недавних пор мне нравилось отмечать своё рождение одному.
Я давно не пью даже вина, и лишь в этот день с утра удивляю себя одной рюмкой крепкого спиртного.
Седьмого июля в полдень я вышел на улицу, подхватив по дороге бутылку старого коньяка.
Солнце великолепно сияло.
Кержак, как чёрт-новобранец на испытательном сроке, встретил меня взмахами своего отвратительного хвоста, которого он сам в первые дни после стрижки, оборачиваясь, пугался – и пробовал укусить.