Юкио Мисима - Запретные цвета
Чужое несчастье дает нам чуточку счастья. Время от времени миг за мигом происходящие в страстной любви изменения делают эту поговорку непреложной формулой; и все-таки у Ясуко в ее романтичной голове возникали подозрения о том, что нет ничего более утешительного для ее мужа, чем несчастье. О счастье же Юити размышлял с небрежением. Он не верил в то, что называют вечным счастьем, и, кажется, в глубине души испытывал перед ним потаенный страх. Если что-то затягивалось в его жизни, его брала оторопь.
Однажды, когда они ходили за покупками в отцовский универмаг, Ясуко немного задержалась перед отделом детских колясок на четвертом этаже. Юити заскучал и настырно ткнул свою жену под локоть, чтобы поторопить ее. При этом он прикинулся, что не заметил ее вскользь брошенного на него сердитого взгляда. В автобусе, на обратном пути, Ясуко непрестанно сюсюкала с ласково прильнувшим к ней соседским ребенком. В этом жалком, грязном, слюнявом дитяти не было ничего симпатичного.
— Какой миленький малыш, не правда ли? — кокетливо, близко склонившись к Юити, сказала Ясуко, когда мамаша с ребенком вышла из автобуса. — Уж скорей бы! Хочется родить до наступления лета.
Ясуко вновь замолчала. На глаза ее навернулись слезы. Всякий мужчина, даже непохожий на Юити, нашел бы естественным, пожелай он подтрунить над своей женой за ее преждевременную материнскую любовь. В том, как Ясуко выражала свои чувства, не хватало естественности. И более того, они были слегка раздуты. Притом что в хвастливости ее звучала нотка упрека.
Как-то вечером у Ясуко ужасно разболелась голова. Юити остался с ней дома. Ее тошнило, а сердце колотилось. Пока они ожидали врача, Киё накладывала холодный компресс на ее живот. Пришла мать Юити, чтобы успокоить сына:
— Не волнуйся! Когда я носила тебя, у меня были жуткие приступы тошноты. Может быть, причина была в переедании? Когда открыли бутылку вина, я чуть было не съела пробку, так похожую на грибочек.
Было около десяти вечера, когда доктор закончил обход. Юити остался наедине с Ясуко. Кровь прилила к ее бледным щекам, отчего взгляд стал живей обычного; ее белые предплечья, торчащие из-под одеяла, казались очаровательными в призрачном свете электрической лампы.
— Как тяжело! Но когда я думаю, что страдаю из-за нашего ребенка, мне все нипочем становится.
Она подняла руку к голове Юити и стала теребить его волосы. Юити отдался ее манипуляциям. Неожиданно в нем проснулась ожесточенная нежность, и губы его мгновенно прижались к еще разгоряченным губам Ясуко. Голосом, который любую женщину волей-неволей подтолкнет к признанию, он спросил:
— Ты вправду хочешь ребенка? Ну-ка скажи! Ты ведь еще не готова к материнским чувствам! Если ты что-то хочешь сказать, то говори же!
Утомленные болью глаза Ясуко будто ждали случая, чтобы пролить слезы, которые она долго сдерживала. Ничто так не трогает сердце мужчины, как зареванная женщина, опьяненная сентиментальными слезами лукавого признания.
— Если родится ребенок… — прерывисто начала Ясуко, — если у нас будет ребенок, я думала, что ты не бросишь меня тогда.
Вот с тех пор в голову Юити закралась мысль об аборте.
Публика смотрела на Хиноки Сюнсукэ с изумлением: он помолодел и вернулся к своим старым щегольским привычкам в одежде. Поздние произведения Сюнсукэ запахли свежестью. Однако это была не та свежесть, которая проявляется у выдающегося мастера на закате его жизни, а свежесть чего-то смердящего, какой-то развивавшейся и не вызревшей к старости злокачественной болячки. В строгом смысле слова омолодиться ему не грозило. Иначе бы он умер. Он не обладал ни малейшими формотворческими силами в отношении жизни, не имел какого-то определенного эстетического вкуса и, вероятно, по этой причине в последнее время стал одеваться на молодежный манер. В нашей стране принято соблюдать равновесие между эстетикой художественных произведений и вкусом автора в его повседневной жизни. Сюнсукэ решительно выламывался из этого правила, и не знавшая о влиянии на его вкусы «рудоновских» нравов общественность засомневалась в здравомыслии стареющего писателя.
Кроме того, жизнь Сюнсукэ засветилась каким-то неуловимым, неизъяснимым колоритом. В его словах и поступках, и прежде далеких от малейшего откровения, стал усматриваться налет лживости, скорее, даже легкомыслия. Читатели с удовольствием восприняли болезнь его опрометчивого самообновления. Книги его продавались хорошо, и молва о его странной новой психологической подоплеке подхлестывала эти продажи.
И острозубые критики, и проницательные почитатели не могли не узреть подлинных причин его метаморфозы. Ведь причины эти были просты. Сюнсукэ попал во власть некой идеи.
С того летнего дня, когда на побережье его взору предстала в брызгах фигура юноши, на ум старого писателя впервые запала одна идея. В юности его хаотичная энергия причиняла ему страдания: расхлябанная воля не позволяла ему быть сосредоточенным и систематичным; разбухающая апатия никогда не доводила его до изнурения в творчестве и годилась только для саморазрушения… Отдаться бы ему целебной смертности и излечиться от болезни жизни. Вот этот идеал Сюнсукэ всегда мечтал воплотить в своих произведениях.
Он считал, что в искусстве имеются две возможности для экзистенции. Подобно откопанным реликтовым семенам лотоса, которые вновь зацветают, когда их высеивают, так называемые вечные произведения продолжают волновать сердца людей во все времена, во всех странах. Если кто-то соприкасается со старинными предметами — живописью, ваянием, архитектурой, то есть пространственными видами искусства, или видами искусства, протекающими во времени: музыкой, танцами, драмой, — то пространство и время этих произведений захватывает все его существо. Он живет иной жизнью. Внутреннее время, которое растрачивается в этой «другой» жизни, уже давно отмерено и отлажено. Это называется формой.
Обычно формам искусства не хватает человеческого опыта, а стало быть, и влияния на жизнь человека. Сюнсукэ не поддался натуралистической школе в литературе, которая предлагала произведениям искусства одеваться в формы, выполненные по готовым лекалам человеческой экзистенции. Форма есть фатум искусства. Некоторые полагают, что внутренний опыт, основанный на произведениях, и реальный опыт жизни отличаются разной точкой зрения на наличие или отсутствие формы. У того и другого опыта есть нечто, что сближает их. Что именно? Это печать самой смерти. Мы не можем обладать опытом смерти, зато часто переживаем впечатление смерти. Если умирает близкий в семье или возлюбленный, то мы переживаем идею смерти. Одним словом, смерть есть в своем роде уникальная форма для жизни.
Разве искусство трогает нас и побуждает к глубокому осознанию жизни не под впечатлением смерти? В своих восточных видениях Сюнсукэ иногда склонялся к смерти. Идея смерти на Востоке куда более плодотворна, чем жизнь. Произведения искусства, какими их видел Сюнсукэ, являются своего рода рафинированной смертью и обладают некой особенной силой, которая затрагивает трансцендентальные начала жизни и смерти.
Жизнь есть бытие субъекта; объективное существование сводится к смерти или небытию. Эти две формы существования безгранично сближают произведения искусства с естественной красотой. Он был убежден, что артефакты, как и природа, бездушны. И тем более лишены мысли! Отсутствие души говорит о ее наличии; отсутствие мысли свидетельствует о ее наличии; отсутствие жизни доказывает ее существование. Таково парадоксальное предназначение искусства. И красоты тоже в свою очередь.
Стало быть, творческая деятельность есть не более чем имитация творческих потенций природы? И на этот вопрос Сюнсукэ отвечал с едким сарказмом.
Природа — это живущий организм; она не является объектом творения. Деяние, которое осуществляется для того, чтобы природа усомнилась в собственном рождении, — вот что такое творчество. Короче, для творчества востребован метод самой природы. Это был его ответ.
Верно! Сюнсукэ воплощал этот метод. Все, чего желал Сюнсукэ от Юити, это чтобы ему позволили взять естественную красоту молодого мужчины и отшлифовать ее как художественное произведение; взять всевозможные слабости этого юноши и превратить их во что-то сильное как смерть; взять его силы, воздействующие на окружающих, и направить их в деструктивное русло, подобно силам природы — неорганическим силам, лишенным всего человеческого.
Жизнь Юити, словно произведение в процессе его создания, ни на один день, ни на одну ночь не выпадала из сознания Сюнсукэ. Если он не слышал его ясного юношеского голоса хотя бы один день, пусть даже по телефону, этот день проходил мрачно и грустно. Голос Юити, исполненный прозрачности и изысканности, был подобен процеженным сквозь облака золотым лучам, которые проливались на пустынную почву его души, освещали поросшие сорняками камни, отчего местность эта становилась немного пригодной для обитания.