Марианна Грубер - В Замок
К. обернулся в сторону дороги, по которой они приехали, и долго стоял, вглядываясь в сумрак, с каждой минутой все более сгущавшийся. Вопрос: что должно произойти дальше, — усилил смятение, в которое К. привели его собственные мысли. До сих пор Деревня принимала решения, следуя воле Замка, а он, К., принимал свои собственные решения и либо выполнял требования, либо отказывался выполнять, признавал правильными или отвергал по своему усмотрению. «Но в конечном счете, — подумал К., — ты всегда выполнял их требования. Ты должен уйти, ты чужой здесь, ты никто, как тебе однажды сказали. Уйти — это самое лучшее. Нет, наверное, не самое лучшее, а самое простое. Решение проблемы состоит в отказе от нее, уйти и, значит, отказаться».
Дорогу ему загородила хозяйка «Господского двора».
— Просто так от нас не уходят. Говорил тут красивые речи, а сам задумал уйти потихоньку. Нынешнюю ночь вы проведете здесь, хоть мне и неприятно пускать вас к себе в гостиницу. И чтоб больше никаких историй. Мы этого не потерпим!
— Вы этого не потерпите! — гневно воскликнул К. — Истории! Вы, вы все, думаете, это просто истории? Просто истории, да? Конечно, истории. Живешь, умираешь, страдаешь из-за вас, катаешься по земле, предаешься грязным мыслям, потом совершаешь гнусные поступки, скорее не как соблазнитель, а как соблазненный, хотя тут не разберешь, кто соблазняет, а кого вводят в соблазн, потому что всех нас вводят в соблазн речами, надеждами, томительной жаждой и этой глухой болью, с которой нас вытолкнули в мир. Боль, только она действительна, а все прочее — и в самом деле всего лишь история...
— Ради бога, замолчите! — сказал Учитель. — Нельзя, нельзя говорить такие вещи. Это же святотатство! Нет, еще хуже...
— Боль, с которой нас выталкивают в мир, — продолжал К. все быстрее, все громче, словно не поспевая за бешеной гонкой своих мыслей, словно в страхе, что не успеет высказать все до конца, а высказать необходимо, раз уж он заговорил. — Боль, которая постоянно усиливается, возрастает, — К. задыхался, — во имя Замка и его владетеля. И ты не можешь перестать жаждать этой боли и одновременно искать от нее спасения, от этой боли, которую ничем не утолить, боли, которая заставляет нас хвататься друг за друга, задыхаясь, искать тело, безразлично чье, лишь бы найти кого-то, к кому можно прижаться, и вновь и вновь, до потери сознания вторгаться в него, и не имеет значения, если все кончится беспамятством. Все из-за боли. Боль — величайший соблазнитель, из-за нее мы тянемся друг к другу.
— Возьмите себя в руки, — перебил его Учитель. — Вы что, решили погубить нас своими речами, лишить нас и жизни, и нашего добра, родины и уверенности?
— Конечно! — воскликнул К. — Если б я только мог! Конечно! И прежде всего я лишил бы вас убежденности, вашей тупой, животной, недостойной уверенности, с радостью лишил бы. Фрида! — крикнул он, — Фрида, ты же знаешь, уверенность недостойна, от нее обостряется боль, и она всегда приводит только к заблуждениям. Неужели я должен быть уверенным и своей уверенностью увеличивать твою и мою боль? Хорошо, идем тогда в кабак, пошли, будем валяться прямо на полу, как мне об этом рассказывали, подумаешь, это же просто история! Или займись-ка со мной тем, чем ты занималась с Кламмом, ведь и это всего-навсего история. Говорят, человек родится в грязи? Значит, пусть грязи станет еще больше! Да уж, прав был отец, он говорил: «потому что она подняла свои юбки, отвратительная дура»[5] — он был прав, обвиняя, но вместе с тем был не прав, потому что своим существованием он тоже обязан таким вот юбкам, как и я обязан юбкам своим появлением на свет. Все они, поднимавшие свои юбки, хотели одного — победить боль... Так куда, Фрида? В кабак или в комнату? — Он схватил ее за плечо и потащил в гостиницу. Фрида не посмела воспротивиться.
Захлопнув дверь, он снова спросил:
— В кабак или в комнату?
— Разве ты занял место Кламма, чтобы иметь право этого требовать? — Фрида была смертельно бледной и говорила так тихо, что К. едва расслышал ее.
— Куда Кламму до меня! — К. словно опьянел. — Это он занимал мое место — когда был с тобой в той комнате.
— Хорошо, если хочешь... — без всякого выражения прошептала Фрида. — Только прошу тебя... — и она опустилась на колени, но, прежде чем успела сказать еще хоть слово, К. закричал:
— Ты что, вот так же стояла на коленях перед Кламмом?! Чтобы он с тобой развлекался, чтобы получал удовлетворение и чтобы удовлетворял тебя?!
— Я только прошу, — запинаясь пробормотала Фрида, — не говори таким тоном. Мы приходим, когда нас зовут, не имея ни малейшего желания. Нам не подобает желание.
— Ах вот, значит, как это было, — К. мгновенно успокоился. — Желание! Замок заставил вас отказаться от желаний, даже невинные желания того, другого, человека Замок превратил в его вину. И в то же время Замку нужно, чтобы тот, другой, чего-то желал, это нужно Замку, чтобы в той истории тот, другой, К. был перед тобой виноват.
— Но ведь это никакая не история, — все так же шепотом сказала Фрида.
— Тем хуже. Потому что в таком случае нам придется идти дальше.
В зале не было часов, однако К. показалось, что он слышит какое-то странное тиканье, потом он сообразил, что звуки раздаются у него в ушах, это был стук его собственного сердца. Он устало опустился на пол рядом с Фридой, и усталость заставила его постепенно успокоиться. Он лег и задремал, но приятное состояние на грани сна и бодрствования продлилось недолго. Холод разбудил К. Он сел. Было темно, только над дверью горела керосиновая лампа, еще одна лампа тускло светилась над стойкой. В полутьме он разглядел Фриду, нет, скорей ее тень, она неподвижно стояла на коленях, боясь пошевелиться. Все остальное было неразличимо и тонуло во мраке. К. почувствовал глубокий стыд и виновато опустил голову. Он сказал все, что следовало, даже больше — то, чего нельзя было говорить, и теперь хотел одного — остаться в одиночестве; но чем же было виновато в его, К., жизни это хрупкое, тщедушное создание? Разве она в ответе за Деревню, ведь она не отвечает даже за свою собственную жизнь, — достаточно вспомнить, о чем она рассказала недавно, в школе. А он все-таки заставил ее искупить то, в чем была вина других. И снова он подумал: Фрида, Фрида... Ее имя явилось как символ всех былых и всех будущих представлений о жизни, которой он никогда не жил и никогда не будет жить. Как бы прося о прощении, он протянул Фриде руку, и снова, как в тот раз в распивочной постоялого двора «У моста», рука Фриды была робкой, холодной, но такой же мягкой. Он бережно сжал ее и в этот момент особенно остро почувствовал свою вину, потому что это пожатие было большей ложью, чем любая ложь, которую можно выразить словами, и еще потому, что нужные слова, если они вообще были, к нему не шли, и, отчетливо понимая, что сказать их обязан, он не хотел их произносить. Он ощущал только усталость и глубокое внутреннее безразличие ко всему, что бы ни случилось.
И тут в глубине зала раздался звон. По-видимому, разбили что-то стеклянное. Фрида вздрогнула, как ребенок, застигнутый на дурном поступке, К. обернулся и увидел шедшую к ним из темноты девушку в странном наряде. Она терла заспанные глаза.
— Мне поручили ждать тут, — сказала она. -Я, кажется, задремала. А теперь вот лампу разбила. — Все это она произнесла таким тоном, словно хотела сказать: если кто и виноват в случившемся, так это вы оба.
— Пепи! — ахнула Фрида.
— Ну да, это я, — не без важности ответила девушка. — Мне второй раз предоставили твое место.
— Быть не может! — взволновалась Фрида. — Это невозможно!
К. неправильно понял ее волнение, решив, что оно вызвано тем, что Пепи застала их вдвоем.
— Она спала, — негромко сказал он, желая успокоить Фриду. — Если она вообще что-то слышала, то наверняка ничего не поняла. Да и вряд ли могла что-то разглядеть в темноте, — горят ведь всего две лампы на все помещение, а оно, кажется большое.
— Это кого же я должна была увидеть и услышать? — Пепи насторожилась.
— Нас, — спокойно ответил К. — То есть практически никого и ничего. Или, если говорить так, как говорят деревенские, — не знаю, впрочем, получится ли у меня, чужака, — ты увидела Фриду, которая, несомненно, имеет право здесь находиться. А кроме нее — никого и ничего. — И, повернувшись к Фриде, К. добавил: — Успокойся, все в порядке.
Но волнение Фриды не унималось. Она вся подобралась, точно перед прыжком; холодное спокойствие и неподдельная уверенность в своем превосходстве, которые обычно чувствовались в каждом ее движении, если только К. нарочно не выводил ее из равновесия, в чем он сейчас признался себе, — словно смело ветром. В ответ на его замечание, что Пепи наверняка ничего не видела и не могла ничего услышать, Фрида отрицательно покачала головой. Тогда К. начал искать другую причину ее волнения. Страх остаться без работы, которую, по словам этой Пепи, Фрида потеряла во второй раз? Но она, разумеется, вернется на свое место. Какую бы работу Фрида не выполняла, эта горбунья в идиотском наряде ни может ее заменить. Ревность? Ревность была совершенно не свойственна Фриде, всегда такой великодушной, и никак не вязалась с теми отношениями, которые существовали между нею и К., однако ревность все-таки показалась довольно вероятной причиной, — он вспомнил о желании Фриды, которого не мог понять, — прийти сюда напоследок, завершить путь здесь, чтобы еще раз проиграть начало. Она говорила об этом с горячностью. Он взглянул на Фриду со снисходительным сожалением. Но в то же время ему вдруг вспомнились другие слова, сказанные Фридой давно, много дней тому назад: «Никто, никто не имеет права меня оплакивать».