Екатерина Асмус - Избыток подсознания
Алла наряжала меня в свои платья и повышала мою самооценку рассказами о моей красоте. Занимаясь в драматических коллективах, искусством грима я овладела еще будучи третьеклассницей, но Алла учила меня боевой раскраске для походов в кафе, рестораны и нанесения визитов ее многочисленным знакомым. Даже странно, что никто не принимал меня за юную путану (скорее всего вследствие не утраченной мной манеры витиевато и по-петербургски правильно выражать свои мысли, а также автоматизма в соблюдении правил хорошего тона). Алла стала придавать значение моей манере общения с противоположным полом, говоря, что не нужны мне «всякие мальчишки» и нужно научиться быть на уровне интеллекта и интересов людей постарше, например Миши. Алла знала историю о том, как Миша заявил себя моим женихом, едва мне исполнилось 13, и как был в этом качестве отвергнут и мной, и моей мамой. (Спустя чуть ли не 50 лет, в 2010 году, Миша понятно, доходчиво и просто объяснил мне те странности в наших отношениях, которые мучили меня и были непонятны мне всю жизнь.) Но театр есть театр. И тогда, в начале 60-х, роли были распределены. И режиссер Алла предложила мне сыграть роль юной жеманницы, вдохновляющей тридцатилетнего обожателя на подвиги, с применением техники, называемой в современной психологии «контрастный душ». Я не была влюблена в Мишу. Ни влюбленностью трехлетней девочки, для которой он был ангелоподобным спутником игр, ни чувством расцветающей юной женщины. Я хотела любить и быть любимой, но плохо еще представляла своего потенциального избранника, запутавшись в многочисленных романах сестер Бронте и более трезвой литературе, которую читала запоем. И Миша говорил, что Джульетте было тринадцать… Однако я знала, что Ромео не достиг тридцати одного года… Но почему бы не поиграть? Ведь Алла такая прекрасная, такая несчастная, и Лерик не женится на ней только потому, что все (кто ВСЕ?) послушны Мише. А Миша, по сценарию, послушен мне…
Вскоре Лерик женился на Алле. Мы с Аллой перестали встречаться наедине, и иногда они с Лериком брали меня куда-нибудь с собой.
Квартира Аллы стала похожа на дом римской патрицианки: на стенах всех комнат (кроме, возможно, той, где жили родители Аллы, чаще бытовавшие в своем кишиневском поместье) появились фрески, на которых больше всего было любимых Лериком тигров (помню рассказ отца о том, как маленького, возможно годовалого, Лерика впервые привели в зоопарк, и он, восторженно глядя на сидящего в клетке тигра, уверенно обратился к нему: «Папа»).
Он освоил и преобразил пространство квартиры на Кронверкском. То, что былой потребности в общении со мной не стало у Аллы, отразилось на моей дружбе с братом новой волной привязанности. В Худфонд, в Союз художников, в гости, а еще чаще просто в ресторан по нескольку раз в неделю Лерик брал меня.
Не скрою, все наши походы не были безалкогольными, но я была девочка рослая, после кутежей мы обычно долго прогуливались, и мама, обладавшая прекрасным обонянием и вынюхивавшая меня (в буквальном смысле этого слова) после всех подобных прогулок, ничего не подозревала. К алкоголю, как и ко многому в жизни (и это у меня от отца, от его буддистской абстрагированности от суетного), я относилась как к игре, наблюдая самое себя со стороны. Знаю, что не только Лерик, но и многие из поколения Лерика, да и из моего даже, обладали столь устойчивой и безупречной генетикой, что даже обширные многолетние возлияния не влияли на эрудицию, память, логическое мышление, свойства темперамента. Не меняли личностных качеств. У более молодых подобная психическая устойчивость — редкость. Практически не выпивал мой отец. Можно по пальцам сосчитать случаи, когда он поддавался уговорам и пробовал, в общем застолье, что-нибудь спиртное (и при этом никогда не пьянел). В самые последние годы своей жизни папа «почувствовал вкус» к красному сухому вину, по античной традиции разбавленному водой. Не ради какого-либо возбуждающего эффекта, а «для вкуса», так как очень любил соки и всякого рода освежающие напитки. Мечтал о клюквенном квасе, любимом с детства, который нигде не продавался и который, увы, я не умела готовить самостоятельно, заменяя его традиционным морсом.
Мама могла только пригубить вино, именно попробовать кончиком языка, не делая даже глотка, поэтому ей казалось, что все хорошие вина — сладкие, и не различала их по качеству. Тем не менее в доме было принято подавать вино к обеду, и мне, даже совсем маленькой, старорежимные еще врачи прописывали «для здоровья» кагор. Поэтому когда Миша, входя в роль моего жениха и выполняя мои капризы и иногда совсем неожиданные просьбы, купил большую красивую бутыль с шоколадным ликером, она немедленно была поставлена на стол. Мне, уже приученной к детскому лекарству — кагору, позволили попробовать ликер, принесенный в дом по моей просьбе. И мне так понравился этот напиток, что когда едва пригубленную бутыль спрятали «до следующего торжества» в самую глубину буфета, я не смогла удержаться в рамках приличий и ежедневно и тайно наведывалась к буфету. Через неделю от вкусного ликера не осталось ни капли. Папа посмеивался, мама же пришла в состояние неподдельного ужаса и применила ко мне, столь не по-девичьи провинившейся, какие-то серьезные штрафные санкции. Поэтому и принюхивалась ко мне с пристрастием, когда начался бурный период школьных прогулов и посещений всех популярных в то время ресторанов и кафе. Прогуливать школу было просто, так как из-за вечных моих пневмоний я имела «свободное расписание», а в 14 лет и вовсе, чтобы не остаться по болезни и полному непосещению занятий на второй год (фу, как стыдно, с моими-то способностями!). Ведь, обучаясь почти заочно, я все-таки сумела до 7-го класса остаться «круглой» (то есть не имевшей оценок ниже пятерки даже в тетрадях) отличницей. Затем я была переведена в вечернюю школу, с посещением занятий три раза в неделю. Работать при этом по малолетству и медицинским показаниям мне не полагалось. О том, что из себя представляла школа рабочей молодежи, могу вспоминать много и забавно, но тогда слишком уж далеко уйду от основной темы — о моей семье и о моем Лерике. Я вполне умышленно говорю о любимом, бесконечно любимом — брате? и брате тоже — «мой» не потому, что приписываю или хочу приписать себе какие-то эксклюзивные на него права, а потому, что сказать о самом себе досконально и достоверно вряд ли смог бы даже он сам. Он знал многих, многие знали его, и для каждого он был иным, отдельным, собственным. Факты, поданные даже со всей беспристрастностью, могут рассматриваться только односторонне, даже если эта сторона — секретарь, записывающий каждое слово и действие. Я пишу слишком много о себе, но только так я могу рассказать о своем образе Лерика, своих чувствах к нему, своем восприятии тех или иных событий.
Часто думаю о бедном Пушкине и других великих, право на эксклюзивное понимание которых присваивается столь многими. Здесь же я даю себе только одно право: вспоминая факты — не трактовать их, вспоминая слова — не приписывать им исключительно для меня приятного значения. Правда так же далека от истины, как порыв ветра от незыблемого горного хребта, как божья коровка, коснувшаяся руки и растаявшая в воздухе, от света звезд. Каждый, и то в весьма малой степени, может отвечать только за себя, за те обрывки эмоций, впечатлений и сюжетов, которые, меняясь, словно в калейдоскопе, могут ежесекундно принимать новые очертания.
Самой многогранный, самый точный язык статичен, а жизнь мимолетна. Но мимолетность делится на мириады мгновений, каждое из которых — вихрь.
Когда Лерик умер, мне позвонила родственница, позвонила в день и час его смерти. Может быть, потому, что весь последний год его жизни я была рядом, а быть может, и потому, что за последние двадцать лет я стала семейной похоронной командой. Похоронив в девяносто первом мужа и не прибегая ни к чьей материальной и моральной помощи, ровно через год я похоронила маму, тоже уповая только на Господа Бога. Идя в слезах по Невскому, не зная, на что похоронить мать, я узнала, что в этот день были проданы в магазине на Невском, 18 все мои декоративно-прикладные изделия, продать которые было практически невозможно, вследствие их исключительной аляповатости. Денег хватило как раз на похороны. Я уже хорошо изучила весь ритуальный регламент, когда в 1994 году не стало Аллы. 10 февраля 1996 года ушел папа. После короткой передышки 1999 год унес мою сестру Аду. Март 2001-го — сын, любимый, ежедневно оплакиваемый… Верочка — 2004 год. Это не считая знакомых, друзей или тех родственников, в похоронах которых деятельное участие принимала не только я. Да и вообще я не о том. Я о Лерике, его уходе и моей короткой поездке в Финляндию, из которой я вернулась в день его смерти. А уехала — чтобы не думать, не знать, не слышать…
Но я как-то очень быстро оказалась в 2009 году из начала шестидесятых… Тогда жизнь преподносила нам разные и не всегда радостные сюрпризы. Так, в сентябре 1963-го папа попал под автобус. Он переходил Кронверкский к трамвайной остановке, чтобы ехать на студию. Переходил, как всегда, стремительно по залитой дождем скользкой брусчатке и… не увидел автобуса, вынырнувшего из-за приостановившейся перед трамваем машины. За несколько дней до этого мне было очень жаль папу. Не знаю, была ли эта жалость вызвана незначительными, пустяковыми раздорами, возникшими незадолго до происшествия между родителями. И мама казалась мне тогда неправой. Или действительно я что-то предчувствовала? Но перелом основания черепа и кровоизлияние в мозг надолго приковали отца к постели. Около полугода мы поочередно дежурили возле папы сначала в больнице, а через четыре месяца дома. Когда это случилось, тотчас известили Трауготов. Верочка, совсем незадолго до этого потерявшая мужа, философски заметила: «Костя сделал все, что мог». Может быть, она таким образом хотела успокоить нас, потерявших ориентацию в пространстве от страха и горя? В тот же или на следующий после несчастья день мы с Лериком, в поисках каких-то лекарств, переходили Гулярную улицу. И тоже едва не оказались под грузовой машиной. Полная отрешенность от реальности. В голове был только отец.