Аркадий Макаров - Парковая зона
Кирпичный завод от мужского общежития располагался километра за полтора, если идти по железнодорожному пути, проложенному для промышленных перевозок.
Стоял февраль – самый метельный месяц зимы, и сегодняшний вечер был соответствующим.
Ошметки снега глухо ударялись в стекло и шумно сползали, подтаявшие и обессиленные.
Идти куда-то в такую погоду, чтобы похлебать щей, хотя вечно голодный желудок требовал насыщения, все же не хотелось.
Иван, отложив учебник, молча разглядывал винные разводы на побелке.
Это всё Бурлак: затеяв ссору с Мухомором, он запустил в него бутылкой. Мухомор увернулся, а бутылка с остатками вермута врезалась в стену, плеснув брызгами стекла прямо в лицо Ивану, когда тот молча, но с волнением ждал, чем кончится эта ссора.
Мухомор в ответ протянул Бурлаку сигарету, и тот сразу же обмяк, успокоился, послав Метелкина гонцом в магазин за очередной «поллитрой».
Мировую пили все вместе, втроем…
– Эх, Наука ты Наука, п…да тебя родила, а не мама! Вот коптишь ты на свете семнадцать лет, а бабу ни разу не…, – тут Мухомор сделал соответствующий жест, оформив его известными словами.
– Отчаль от него! Не трогай парня! – Бурлак разогнулся, кончив протирать ботинки, поставил бутылку с рыбьим жиром на подоконник и повесил полотенце на спинку кровати.
– Бурлак, Лялькин Жбан снова загремел в отсидку, а как бабе одной маяться? Истосковалась, поди, по скоромному-то. Живая душа, – Витя Мухомор стал стягивать с Метелкина одеяло. – Давай возьмем Науку, нюх наведем, чтобы он, кутак, бабу за километр чуял, а?
Что имел в виду Мухомор под словом «кутак», Иван не знал и совсем не знал, что на этот выпад ответить.
Хотя года два назад, если не считать того поганого дня с Манидой, один интересный случай по этому поводу имел место.
Дело было летом, в каникулы, когда каждый школьник чувствует себя вольным и отвязанным. Все друзья в это время ночевали по сараям, чердакам, или просто так, под звездным небом.
Иван тоже норовил проводить летние ночи вне дома.
На жухлом прошлогоднем сене валялся мехом наружу старый отцовский полушубок, который и служил ему постелью. Под голову годилась и телогрейка.
Спать приходилось мало, зато сон был здоровым и крепким. Разбудить его стоило больших трудов, а дел летом в деревне всегда по горло.
Преимущества ночевки без родительского глаза очевидны – ночь вся твоя.
И ночь была для мальчишек.
Обшаривались тогда еще немногочисленные, но урожайные сады, грядки и огороды, курился табачок, жглись костры… И девочки тоже ночевали на прошлогоднем сене, на воздухе, под лунным тревожным светом.
А лунными ночами, да под соловьиный свист разве усидишь? Разве удержишься на отцовском кожушке, когда тебе 16–17 лет, груди выше маминых, а ножки просят ласковых услад и всего, связанного с этим?
Как говорится, залётки в самом соку – действуй!
Некоторые Ивановы ровесники в этом деле уже преуспевали, а его всё еще робость одолевала – стеснительный был, как теперь говорят, недоразвитый.
Он девочек в сарай не водил, но они его услугами пользовались, а кое-кто даже злоупотреблял.
В сговорчивости Метелкина особенно нуждалась одна юная и красивая, не по годам развитая одноклассница, та, за которой тянулся шлейф всевозможных любовных приключений.
В кровь разбивая носы друг другу, не раз сходились из-за нее бондарские парни.
Боясь своего строгого отца, подруга эта после ночных бдений украдкой пробиралась домой, и, чтобы не стучать в дверь, просила Ивана ждать ее возвращения со свиданий. Дождавшись, он должен был осторожно перелезть через высокий забор и, отодвинув засов, открыть ей во двор калитку.
Подруга бесшумно проскальзывала в щелочку, шу-шу, – уже на сеновале, уже спит!
А Иван с чувством выполненного долга шел к себе, прокручивая в мозгу варианты любовных затей с той одноклассницей, хотя в действительности дальше рукопожатий у них дело не заходило.
Какой ей прок от такого молокососа, каким был Иван? То ли дело Колька Манида! У того на каждой руке по десять пальцев, и все в деле, не считая того существенного, за которое он получил характерную кличку.
Манида, как ни странно, теперь стал курсантом пехотного училища, ходил в красных погонах, в окантованной фуражке со звездой. Видный парень с казенным будущим, любимец всех старых и молодых дев.
Вот и увлеклась подруга Метелкина на время его старшим товарищем.
«Он целуется хорошо и всегда в засос», – говорила она Ивану каждый раз, когда возвращалась под утро к себе домой.
И вот сидит Иван, значит, в кустах, ждёт назначенного часа, когда вернется со свидания его подружка, сунет холодные ладони ему под рубашку, согреется и – шмыг в калиточку, и дверь на задвижку: все как и было – чин-чинарем.
То ли в тот раз Иван задремал, то ли слишком задумался, но возвращение маленькой блудницы он прозевал.
Стояла лунная ночь, переполненная соловьиными трелями: под каждым кустом свой певун, свой горлодёр.
Метелкин, чтобы не маячить перед домом и не вызывать у отца одноклассницы подозрений, уселся в тени, размышляя о девичьей чести и о той допустимой границе, которую могла соблюдать его непостоянная в своих связях подружка.
Ивана вывел из забытья характерный звук упругой струи, ударившей в землю. Повернувшись, он увидел, как подружка, присев на корточки прямо на самом лунном пятачке, справляет малую нужду.
Он тихо и протяжно, как и было условленно, свистнул.
Подруга быстро вспорхнула ночной бабочкой, мелькнув белым платьицем прямо перед глазами Ивана.
– Фу, какой противный! Нехорошо за девочками подглядывать! – и она легонько шлепнула Метелкина ладошкой по щеке. – Стыдно, небось?
Иван торопливо стал говорить ей в свое оправдание, что, вот, заснул малость и ничего не видел.
Она крутанулась перед ним на пальчиках так, что подол платья взлетел белым венчиком, обнажая до самых трусиков ее ослепительные от лунного света точеные ножки.
У Ивана все поплыло перед глазами, как будто это он сам закружился на лунном облачке соловьиной ночью.
– Ну, как я? – она по привычке сунула Ивану под рубаху ладони, на этот раз теплые и мягкие.
– Видали мы и получше! – стараясь казаться как можно более невозмутимым, ответил тот.
– Ах ты, наглец! Да ты еще и с девкой-то ни разу не целовался! Губошлеп! – она, вынув из-под рубашки одну руку, сверху вниз указательным пальцем провела Ивану по губам. – Тебя еще учить надо, кавалер подворотный!
Она так играючи, между прочим, высказала не всю правду.
Но почему-то выслушивать подобное оскорбление из ее уст было совсем не обидно. О случае с Манидой той кошмарной, прилипчивой, как гриппозная простуда, ночью, он старался совсем не помнить.
– Ну, иди, иди, открывай калитку, Казанова!
Иван, примерившись к забору, подпрыгнул, уцепился руками за край доски, затем подтянулся, перебросил ногу – и вот он уже там, во дворе, где пахнет парным молоком и коровьим навозом. Запахи, которые в деревне сопровождают каждого человека от самого рождения.
Иван соскользнул на соломенную подстилку. Сто раз перелезал, и ничего, а тут – на тебе! Гвоздь распорол штанину почти до самого паха, ободрав кожу.
Чертыхаясь про себя, он отодвинул засов и, прихрамывая, вышел через калитку снова на улицу.
Его подруга почему-то идти домой не спешила. Увидев Ивана с рваной штаниной, она так и присела рядом на корточки.
– Ой-ой-ой! Иди, пожалуйся, я тебя пожалею, – ее рука скользнула снизу вверх по ноге Ивана. Штанина была располосована почти надвое по самому шву. – Оцарапался, бедненький!
Она повернула ладонь к луне. Пальцы были испачканы кровью. Откуда-то из-за пазухи подруга достала надушенный платочек и стала промокать Метелкину рану:
– У кошки заболи, а у мальчика заживи. У кошки заболи, а у мальчика заживи, – наклонившись, она прикоснулась губами к ранке и трижды сплюнула рядом, в траву.
От ее прикосновений с Иваном случился столбняк в прямом и переносном смысле слова. Так его не трогала ни одна девочка.
Почувствовав очевидное напряжение, она со вздохом поднялась с земли, еще раз задев рукой обнаженную ногу ночного рыцаря Ивана Метелкина, и, как бы невзначай, чуть выше.
Во рту пересохло, и Иван не мог выговорить ни слова. Девочка стояла так близко, заглядывая ему в глаза, что он, кажется, слышал, как стучит ее сердце, а может, слышал свое – маленькое мальчишеское, еще не знавшее любовного трепета.
Ее дыхание было сладостным, он ощущал его на своих губах, глотал его, упивался им.
Распутница расстегнула свою блузку, из которой выпрыгнули груди с темными пятнышками сосков. Потом наклонила лохматую голову Ивана и прижала ее к себе.
Не помня себя, он зарылся в нежную, пахнущую чем-то неведомым упругую девичью грудь.
Иван только мотал головой, не смея касаться ее тела руками. Стало нечем дышать, и чтобы не задохнуться, он отпрянул от своей ночной подруги.