Борис Евсеев - Красный рок (сборник)
Будоражащая огненная тревога гнала его отчего-то именно по кругу, выкручивала руки, колола сапожными иглами лодыжки, разливалась фиолетовыми озерцами перед слезящимися глазами. Терзаемый незнакомой доселе тревогой, он нигде не мог задержаться, не мог зацепиться – пусть хоть штаниной больничной за гвоздь, чтобы прервать этот придуманный не им самим, придуманный кем-то посторонним бег по кругу.
Тучная южная осень сизо-розовым своим воздухом до краев переполняла квадратный аквариум двора, переплескивала через стены, уходила в степь, начинавшуюся сразу за больницей. Серов с трудом, даже, как показалось ему, с электрическим треском в шейных позвонках, поднял голову и здесь только заметил, что ходит по кругу не один, что с разной скоростью описывают большие и малые круги многие другие больные. Это его вконец раздосадовало. Сделав над собой неимоверное усилие, прижимая правую, внезапно запрыгавшую руку к груди и на ходу подволакивая ногу, Серов пошел со двора в палату. Однако в дверях стоял Санек-санитар, глазами твердо сказавший: нельзя, назад! Правилами отделения входить до вечера в корпус больным не дозволялось. Есть двор, есть осень тёплая, краснолиственная, есть свежий, предписанный всем больным воздух…
Серов отковылял в сторону. Через какой-то промежуток времени – он ни за что не мог бы точно определить через какой: через минуту, секунду, час, – его снова начало ломать, корежить. Руки повело за спину, шею выгнуло влево. Стало ясно: просто накручивать круги и ничего не предпринимать нельзя. Тогда, брызгая слюной, с небывалым усилием выговаривая слова – после приема лекарств прошло достаточно времени, организм лекарства принял, выполнил все их приказы, наводки, – Серов снова полез на дверь, на санитара:
– Каеия Ввовна, ггг… ггде?
И глухарь Санек, и верзила Санек копченым своим в мелких пупырышках лицом еще больше побурел, бесчувственными, красно-белыми, словно отмороженными, а затем ошпаренными кипятком руками встряхнул и, нежно лыбясь и как бы стесняясь сказал:
– Так уехала Калерия Львовна.
– Уээхххла…
Серов неловко развернулся, его внезапно с силой повело влево, но на ногах он удержался, медленно пошкандыбал на середину двора к солярам.
Раньше он никогда не чувствовал, насколько важны и нужны при ходьбе руки, не чувствовал, как организуют они и конструируют околочеловеческое пространство. Теперь враз оставшись без рук, он стал самому себе казаться огромной, ходящей на хвосте по двору рыбой. Тело стало покрываться солью, мелкими зудящими чешуйками, глаза замутненные, затянутые пленкой и именно от этого ощущавшиеся как рыбьи, с каждой секундой сужали свой обзор.
«Уехала, стервоза. Бросила! Теперь одному куковать здесь. Если приедут, если придут – никто не защитит… Никто не скажет: «Это наш больной, не трогайте его!»
– Куда еххла доктрша?
Он снова вернулся, докульгал, дополз до санитара, ловко имитируя дурашливо-назойливую эйфорию, стал искательно шевелить скрюченными руками перед Саньком. Так здесь делали все, кто мог вырваться из предопределенного лекарствами круженья: заискивали, кривлялись, выгибались и падали наземь, каждое утро изводили медсестер и санитаров преданностью своему (только своему!) лечащему врачу. «Доктор Глобурда сегодня будет?» «Мой доктор велел…» «Калерия Львовна разрешила не принимать!»
Серов решил идти вслед за всеми, поступать как все, решил кривляться и слюнявить ворот пижамы, чтобы обмануть всех и обмануть себя, и хотя бы во время этого обмана не бояться, что его вычислят, засекут, поймут, от кого он здесь прячется.
– Куда еххала? – повторил Серов.
– С Хосяком уехала. На семинар, на дачу. Куда ж еще. До конца недели, видать, уехала.
Бледно-сиреневое, еще недавно стекавшее по краешку полусомкнутых век чернилами и тут же подсыхавшее солнце поднялось уже высоко, стало жечь сильнее, стало по краям диска менять свой цвет на сизо-фиолетовый, а посередине – на черно-желтый, стало каменеть, ссыхаться, обваливаться кусками…
«Брешет Санек. Как псина вонючая брешет! Не могла она меня одного здесь оставить!»
Серов медленно обтек взглядом двор, отграниченный от мира четырехметровым, без единой щелочки забором. Двор жевал и сплевывал свою обычную жвачку, снова и снова, до беспамятства перекатывая во рту что-то похожее на жизнь: деградирующую в кривулечных шеях, свербящую в усыхающих, свернутых набок пенисах. Восемьдесят человек шатались по двору, втягивались в водовороты, попадали в невидимые постороннему глазу, но ими самими хорошо ощущаемые воронки. Людей этих тошнило, рвало, вынимало из них загустевшее семя, жестяной проволокой выдергивало из дымных поганых ртов дикую и неуправляемую внешнюю речь. Они шли не останавливаясь, переругивались, хлюпали носами, вспоминали давно покинутые дома, показывали санитарам кукиши, трясли перед ними тряпьем. Как жалкие, базарные, сами себе обрыдшие сумасшедшие, они менялись на ходу какой-то мелочью, пели, страдали, ныли. Они шли, как ходит вокруг грубых и острых комков ночи слабо-телесная земля, как стайка лишенных инстинкта и воли сурков идет за хитрым дударем, которого нанимает каждую осень охочий до суркового жира слепой помещик, бывший владелец и больницы, и ее окрестностей, помещик, живущий – как было известно Серову – уже второй век здесь же, рядом, за стеной и не умирающий почему-то ни от властей, ни от чумы, ни от суховеев…
В этом кружении, на этом скрипучем карусельном ходу пристроился к Серову маленький, аккуратно вылизанный, припудренный и припомаженный человечек. Человечек этот ни молодой, ни старый, человечек безвозрастный был в красном бархатном, женском халате до пят, ножки его были вставлены в круглоносую детскую обувь. Ножкой китайский человечек на ходу и пришаркнул. Представился:
– Воротынцев. Бывший лекарь. Ныне – лишен диплома. Вы, я вижу, на пределе. Еще круг-два, и свалитесь. Остановиться на минуту сможете? Я постараюсь помочь. Только для этого нужно…
Но круг уже затянул, всосал Серова, человечек безвозрастный отстал, голос его сладкий истерся о шаркатню, притопы. Серов тяжко вертел головой, озирался, оглядывался. Но человечек пропал напрочь.
Во время одного из таких озираний Серов и заметил петуха.
Черный, с седым оплечьем, худой, где-то обломивший и теперь волочивший за собой левую шпору петух крался вверх по крыше боковой, полутораэтажной, грубо влепленной в основной корпус пристройки. Круто уходившая вверх крыша пристройки подводила к окнам инсулиновой палаты. Окна в палате были открыты. Похоже, петух устремился именно к ним. При каждом шаге петушиная голова с гребнем глубоко проваливалась в колышущийся пух шейного оперенья. Петух крался к окнам и торопливо, но все же внятно и отчетливо, так, что вполне мог разобрать проходивший рядом Серов, клекотал:
«Сука-падла-пирожок, сука-падла-с-мясом…»
Петух клекотал, царапал крышу когтями, с шумом выталкивал из себя только что втянутые нежные запахи тел, жженый сахарок глюкозы. И от его выдоха жалкие инсулиновые души, витающие в телах, – как в высосанных шприцем ампулах витает и бьется душок лекарства, – наполняли пространство над крышей почти физически ощутимым верещаньем и страхом.
Петух вызвал у Серова неожиданную гадливость и ненависть. Серов липко плюнул, побрел прочь, но сердце его, как и сердца инсулинников, до спазма, до колотья сжалось. Не от страха, а от досады, гнева и утомления всей этой больничной мурой, этим круженьем безостановочным по двору.
Но не все больные кружили по двору.
Метрах в десяти от соляр на широких стульях устроились несколько пользовавшихся особыми правами больных. В чем именно состоят их преимущества, Серов не знал, но было ясно: и Полкаш, и Цыган, и Марик, и ВЦИК живут в закрытом отделении в свое удовольствие, жируют, как коты…
Полкаш, средних лет, говорливый, черноглазый, с бородавками под каждым глазом и на верхней губе полковник, зарубивший с четырех ударов тесаком жену, слушал шептавшего ему что-то в шею Цыгана. Правда, слушал вполуха, и узкоплечий, крашенный в рыжий цвет Цыган вынужден был повторять сказанное снова и снова.
Рядом с Полкашом сидел, выпятив живот, «титановый» Марик. Серо-стальной цвет лица, бесконечные разговоры о титановых зубах, разговоры хитрые, уклончивые, ведущиеся на грани вменяемости и невменяемости, делали Марика непонятным и опасным.
– Ты думаешь, он «делается»? – спросил внезапно и нарочито громко Полкаш, глядя в упор на ковылявшего мимо Серова. – Где-то я его рожу видал… – добавил он еще злей и громче, и Цыган замахал рукой: «Тише!» Марик открыл глаза, а Серова страхом вмиг вынесло на середину двора.
– А вот мы его сейчас как след поспрошаем! Пусть расскажет, с чем его сюда заслали! От кого он здесь прячется! – крикнул вдруг Полкаш.
«Что? Что они могут знать? Кто их просил выведывать? Эти? Те? Брось! Брось! Выкинь из головы дурацкие мысли! – не замечая, что успокаивает себя словами Хосяка, затряс головой Серов. – Они же обыкновенные алкаши. Или психи. Полкаш – явный параноик. Так и Калерия говорила. Никто их использовать не стал бы! Может, просто подслушали нас с Калерией где-нибудь. Но и этого быть не могло! Гнать! Гнать эти мысли!»