Корнель Филипович - День накануне
— Все это становится довольно бессмысленным, — проговорил Айкене.
— Что вы имеете в виду?
— Войну и то, что мы делаем.
— Что же нам еще делать, если идет война?
— Это правда, — коротко признал Айкене, а про себя выразил эту мысль куда сложнее: если война вынуждает нас делать то, чего нам вовсе не хочется, — значит, сама по себе она — явление абсурдное, и потому мы, люди, не должны допускать такой ситуации, когда вынуждены действовать вопреки своей воле, то есть совершать бессмысленные поступки. Этими и другими соображениями, вертевшимися у него на языке, он вообще-то вполне мог поделиться с доктором Решински — настолько он ему доверял, — но Айкене стало жаль молодого человека, который и без того был калека. Человек здоровый, с нормальными руками и ногами, у которого есть семья, дети и которому, если повезет, удастся увидеть своих внуков, а то и правнуков, — разве такой человек не обязан щадить других людей, тех, с кем так неласково обошлась судьба? И в конце концов, разве это их, его и Решински, вина в том, что какому-то немецкому ефрейтору, который в лучшем случае должен был стать комедийным киноактером (и стал бы, наверно, неплохим!), а не рейхсканцлером, — что этому лицедею вздумалось развязать войну?
Они шли мимо обширных загонов для кабанов, теперь пустующих — в них давно уже не было животных, — и приближались к теплым боксам, в которых жили львы, тигры, пумы и леопарды. Помещения для этих огромных великолепных кошек, особенно для львов, были гордостью директора Айкене: устроены они были уже при нем. Звери, когда им этого хотелось, могли находиться на свежем воздухе, отделенные от людей только рвом и низким парапетом. Тогда их можно было видеть прогуливающимися, лежащими, играющими — можно было любоваться ими во всей их не поддающейся описанию, естественной, дикой, но такой гармоничной и совершенной красоте. Их жизненное пространство было чем-то сродни большой полукруглой сцене, с одной стороны окруженной скалами и деревьями, а с другой — открытой для публики. Неважно, что скалы были искусственные, сооруженные из камней и бетона, и позади них не вздымались ни Атласские горы, ни Абиссинское нагорье, а была это просто оборотная сторона макета: обыкновенные задворки, такие же некрасивые, как изнанка театральных декораций. Там всегда (прибирай не прибирай) царил небольшой беспорядок стояли тачки, ящики, баки для мусора, но посетители зоопарка туда не заглядывали. Они наблюдали за львами и видели их на фоне пейзажа, который поразительно напоминал уголок африканской саванны. Скорей всего, звери ощущали себя на этом фоне в более естественных условиях, и наверняка им здесь было лучше, нежели в затянутых металлической сеткой клетках.
Амбициозный замысел директора Айкене состоял в том, чтобы — как можно дальше вглубь — расширить эту часть зверинца и создать нечто вроде фрагмента настоящего ландшафта, а не только одномерный макет. Айкене также намеревался построить специальный, застекленный — зимой с подогревом, а летом проветриваемый — павильон для обезьян. Архитектурные проекты этих сооружений были давно готовы, часть материалов — доставленные из каменоломен огромные валуны — вот уже четыре года лежала под забором, чернея и зарастая бурьяном. Если бы не война, все выглядело бы иначе. Айкене взглянул на часы: было почти полдвенадцатого. Без четверти двенадцать приезжал на велосипеде почтальон — пока на удивление пунктуально. Айкене ждал известий от жены и нервничал. Он сказал:
— Схожу с вами к нашим кошечкам, а потом вернусь за корреспонденцией. А вы ведь еще заглянете в обезьянник, да?
— Разумеется. Мне вчера очень не понравилась Реми.
— Неужели снова пневмония? — расстроился Айкене.
— Ну, необязательно. Но вообще-то, вы же знаете, у нее слабые легкие…
Айкене вздохнул — при этих словах он вдруг очень остро ощутил тоску по жене и дочкам. У его младшей дочери, двенадцатилетней Хедвиг, тоже были «слабые легкие», она часто простужалась, ее мучили затяжные бронхиты, и температурила она иногда неделями.
Остатки тумана рассеялись, и теперь ярко светило солнце, его ласковое прикосновение прямо-таки ощущалось кожей. В гуще ветвей вяза, как по команде, отозвались воробьи. Теперь их тут было великое множество; покинув разрушенные, опустевшие дома, где не найти было ни крошки, они слетелись в зоосад со всей окрути, зная, что здесь легче всего прокормиться. Конечно, их однообразное чириканье трудно было назвать поэтичным, но Айкене его страшно любил. В нем слышались прозаичная, суетливая повседневная радость жизни и шум приближающейся весны.
«Кошечки» — как шутливо и ласково называл Айкене львов, тигров и их меньших сородичей — сегодня вели себя неспокойно. Пумы на мягких лапах обегали легкой трусцой границы своей тюрьмы, опустив к земле головы, не обращая друг на друга внимания, хотя настала пора их любви; не поглядели они и в сторону Айкене с Решински. Иногда только, остановившись, они обнюхивали землю и устремлялись дальше, как будто хотели сбежать в те края, откуда были родом и где было вдоволь свободы и еды.
— Они голодные, — сказал фон Решински.
— Да. Что ж — ничего удивительного. Получают меньше четверти того, что им давали в начале войны.
— Мы тоже довольствуемся одной четвертой того, что нам положено, но не страдаем от недостатка еды так, как они.
— Потому что живем еще идеалами: отчизна, Бог, борьба, народ. Это позволяет иногда забывать о голоде… — Айкене произнес эти слова чуточку иронически, но Решински, не уловив иронии, сказал:
— Грубо говоря, в этом наше от них отличие.
Обе огромные царственные кошки вели себя с достоинством, но чувствовалось, что тоже нервничают. Они неподвижно стояли на фоне голых высоких скал, подняв и обратив в одну сторону — на восток — головы, будто всматривались в какую-то невидимую точку на горизонте; только их хвосты, беспрестанно работая, вычерчивали в воздухе нервные, прерывистые линии. У львицы Эльвиры бока ввалились, шкура на брюхе обвисла, шерсть давно утратила лоск. Лев, не очень крупный для самца, поскольку был из породы берберских львов, смотрелся жалко и походил на косматого грязного клошара. Его великолепные песочного цвета грива и бакенбарды выглядели неряшливо — грязные, свалявшиеся; в них застряли соломинки и сухие веточки. Оба — и он и она — тощие, оголодавшие и неухоженные, но самец проигрывал от этого больше. Ведь он был царем зверей — она же только царицей.
— Арха! — позвал Айкене.
Лев на звук своего имени нехотя повернул голову к Айкене, мельком на него глянул — без всякого интереса, не проявляя желания сказать что-нибудь человеку, — после чего принял прежнюю позу: он куда-то смотрел и прислушивался к чему-то, недоступному органам чувств человека. Тогда Айкене позвал львицу:
— Эльвира! Эльвира!
Львица повернула морду и долго всматривалась в Айкене. В ее взгляде было все: прошлое и настоящее, мудрость и неведение, инстинкт, беззащитность, сила, слабость, материнская забота. Айкене, хорошо изучивший повадки этого зверя — ведь сколько раз он за ней наблюдал, — понял, что хотела ему сказать Эльвира, насколько был способен понять, насколько вообще это доступно человеческому пониманию. И обратился к ней тихо и нежно:
— Ну что, Эльвира, как ты?
Нижняя челюсть Эльвиры, поросшая светлыми, почти белесыми волосками, смешно отвисла, она так глубоко и тяжело вздохнула, что даже пошатнулась. Это был одновременно и стон и вздох, выражавшие тоску, бессильный гнев и отчаяние.
— Она скучает по своему детенышу, по Эмми, — сказал Решински.
— Эмми вернется к тебе, война скоро кончится, ты получишь отменный кусок говядины, свежей, еще теплой, с потрохами, сердцем, печенью, желудком, которые ты так любишь… — произнес Айкене и вытер глаза и нос. Решински искоса глянул на него, и тогда Айкене сказал: — Ну, мне пора, дружище. Вы еще заглянете к обезьянам?
— Непременно.
— Ну так поклонитесь от меня Бозе. У старичка снова обострилась экзема, — улыбаясь, проговорил Айкене.
— Передам ему от вас поклон, — сказал Решински, тоже с улыбкой. — Зайду к нему, а потом к пернатым. Идите себе спокойно. Я скоро приду, через каких-нибудь полчаса.
Айкене посмотрел в сторону строения, в котором сейчас, зимой, обитали обезьяны. Там жил престарелый, почти пятидесятилетний шимпанзе Бозе, упоминание о котором минуту назад ненадолго развеселило мужчин. Бозе был на редкость умен и сообразителен, но отличался паршивым характером. При виде скопления людей у него портилось настроение, на его клетке пришлось повесить табличку с надписью: «Осторожно! Опасен для окружающих! Бросается предметами и плюется!» Пару лет назад, когда в Германии оставались еще не лишенные чувства юмора люди, на табличке частенько появлялись разного рода приписки. Относительно сдержанные звучали так: «Плюет на людей» или «Не нахожу в этом ничего удивительного». Но случались и похуже; старому шимпанзе советовали плевать на членов партии, а то и на самого фюрера.