Эдуард Кузнецов - Мордовский марафон
Ф.: Бабу поучить завсегда надоть. Это дело известное.
Р.: Изве-е-стно! Тьфу ты, Господи! Она же тогда невестилась еще! Кабы жена моя, я бы ей и шкуру спустил!.. Да… А он-то, Полин-то, все около ей круги кружит да зубы скалит — и в поле, и на гулянке, когда случится. Ну, думаю, погодь, секретарь! И на престольный праздник, на Воздвиженье, значится, подпоил я хлопцев, и мы об энтого Полина с евонными дружками все жерди обломали. Ну ладно. Только на третий день прикатили из самого Воронежа двое в кожаных польтах — так и так, говорят, ты есть фактическая контра: товарища Сталина и колхозы матерно ругал — раз! Секретаря вражески измочалил — два! Трактор у тебя в летошнюю посевную вредительски ломался — три!.. Я тык-мык куды там!.. С тех пор вот и живу с чужими зубами. Да… загнали меня в Воркуту, шахты долбить. Год долблю, два… Все, думаю, тут и смертушка моя. А молодой еще, помирать-то, ой, как не охота. Плетешься это с шахты, мокрый, голодный, и плачешь… А до зоны-то аж двенадцать километров, ну-тка кажный день туды да обратно, покель до этой шахты проклятущей дотащишься, жить неохота! Ладно… Только и случись тут война. Уж мы, веришь ли, возрадовались ей, как царствию небесному, — и хотели добровольцами, добровольцами… Ан, нет, брат: иди сюда — стой там, не всякого поперву-то, с перебором — через комиссию… Ладно, попадаю в штрафбат. Это, я тебе доложу, войско!
Ф.: Как же, знамо дело.
Р.: Да ты-то откуда знаешь? Был, что ли?
Ф.: Бывать не был, а видал. Немцы их шибко боялись. Где горячо там их и суют, да коли попятятся так их пулеметами сзади-то свои же подпирают… А то они у нас как-то двух баб ссильничали до смерти…
Р.: Двух б-а-б! Тьфу бабы! Наша братва вот раз цельный лазарет на лопатки положила, врачишек-то энтих да сестер. Артобстрел как раз был, они и дриснули в овраг прятаться, а там нашенские… Оружие нам выдавали только как в атаку идти, но… всякие там вальтеры у нас завсегда водились… Мужиков, которые были, постреляли, конечно, а мокрощелки сами расстелились!.. (Он вдруг замолчал и на всякий случай испугался.) Я-то там не был, ты не подумай, я этих делов страсть как не люблю…
Ф.: Гм, хорошего мало… Дак война — то ли еще бывало.
Р.: Ну да!.. Потом, ясное дело, Смерш наскочил, да куда там! Утром мы штурмовали одну высотку, так, почитай, половина там полегла — поди разберись… Ну, ждал я, когда меня заденет, чтобы, значит, под суд да из штрафбата смыться. Только когда задело под Ростовом, думал, хана — обе ноги перебило и спину покорежило… Наши-то откатились, а я лежу без памяти — ну, немцы и подобрали, подлечили малость…
Ф.: Чегой-то они так сразу?
Р.: Так жить-то охота!.. Я, как потащили, враз смикитил, что хана, и кричу: так, мол, и так — заключенный, за контрреволюцию, на фронт силком пригнали! А там, думаю, драпану, как ни то. Да где! Двое наших-то драпанули, дык их партизаны повесили на опушке… Да, оно бы, конечно, можно, ежели по правде-то говорить, да как-то оно все неладно складывалось. Вот у меня, к примеру, был случай раз. Веду я двух — немцам сдавать, а они мне: бежим, мол, с нами — к партизанам, стало быть. Да… А уже немчуру энту жмут, жмут ее со всех концов — и дураку видать, что капут ей. Самое бы времечко метнуться в лес. Только все оно не так просто, как вот в кине-то кажут. Вот и тогда они мне, давай, мол, с нами — прощенье тебе выйдет… А я уж и сам подумывал. Только в тот раз никак нельзя мне было: башка болела, мочи нет — раненый, значится, был… Какой тут лес! До лазарету бы как докандыбать, вот на станции, куда я вел-то их. Э, думаю, другой случай будет, когда подлечусь малость… Вот как оно бывает-то.
Ф.: Ну, а Полин-то?
Р.: Чего?
Ф.: Полин-то, спрашиваю, где ты его встрел?
Р.: Это еще до того, зимой — аккурат в декабре 43-го. Он тоже в плену очутился да убежал — партизанил… Только возьми и попадись немцам-то, ну и, знамо дело, спужался — весь свой отряд продал… У немцев-то не на собрании кулаками махать, как бывалоча: мы-де то, да мы-де сё, дадим стране угля, пятилетку в три года! Да… Он меня и видел-то всего мельком, а вот, вишь, вспомнил: ищите его, мол, на Донбассе… Это он в заявлении так: осознал, мол, свою великую вину перед партией и народом и дюже каюсь, а такого-то ищите на Донбассе… Ну и нашли.
Ф.: Да, это не тоже: одно дело не выдюжил человек под плетями, али там когда к стенке прислонили. Это понятно, это по человечеству… А так: сам тону, так и ты пузыри пускай, это уж от подлости.
Р.: Вот и я говорю: что ему оттого легче, что ли, что он меня посадил? Отпустили его? Шиш с маслом! И не отпустят, хоть ты всех пересажай! Так и будет свои 25 гнуться. И так ему и надо, кобелю подзаборному.
Ф.: Ну, это ты зря языком-то мелешь — двадцать пять никому желать неслед, и врагу лютому, уж лучше сразу к стенке. Это я тебе от сердца говорю — сам одиннадцатый год маюсь… Ты-то еще начал только, погодь — так ли еще взвоешь!!!
Р.: Да за что выть-то?.. Было бы за что, а то ведь так! Приписали мне всяку небывальщину…
Ф.: Что ты мне заливаешь! Не на следствии небось… Что приписали — это само собой. Это завсегда, но ведь зато и мы с тобой не как у батюшки на духу: на, товарищ следователь, кушай нас с потрохами…
Р.: Еще чего! Когда бы знать, что они спишут свои враки, тогда — дело другое: я вам всю как есть правду-матку, а чего не было — того не было. Вот на меня повесили две тысячи. Две тысячи — это же дело нешутейное! А какие там тысячи, если я только в оцеплении стоял и ни разу не стрельнул. А? А ты говоришь!
Ф.: Это, конечно. Я вот много об этом думал и смотрю на нашего брата так. Были которые среди нас злодейничали, были, чего уж там… Но все больше, которые по злобе убежали к немцу али из партийных: им же не так, чтобы верили, вот они и лезли из шкуры — услужали. А наш брат, простой солдат, с него какой спрос? Ну там, в роте, чтобы все по приказу, не оплошать. Это само собой, это наше дело, а в плен попал — все, уже не солдат, и дай ты мне спокой… Ан нет. Это же звери, а не немцы! Вот меня, к примеру… А, да что там говорить — и вспоминать-то неохота. И бежать-то не больно убежишь: мы же Сталина приказ все знали — раз пленный, то и предатель… Разве это по правде? Конечно, которые сами пошли к фрицу или которые раньше громче всех ура кричали, — вот с этих и спрос. И мы, по правде-то, не без греха, чего уж там… Так ведь не по своей же воле. Правильно я говорю?
Р.: Еще как! Вот Полин-то энтот как раз и есть такой: что ни собрание, уж он за столом раскорячился и ну кричать: мы-де то, да мы-де сё, а ежели фашист-германец на нас, мы его враз укоротим — будем-де бить супостата на евонной земле… Ох-хо-хо! (У окна появляется высокий мужчина, лицо сухое, в красных прожилках, губы ехидно сжаты, в правой руке палка. Это Полин.)
П.: Где тут мой землячок? (Распахивает форточку.)
Р. (вскочив с койки): Ты дивись! Он же меня посадил, и он же землячок! А ну катись отселя, не доводи до греха, юда!
П.: Вот те раз! Я же и юда!
Р.: А кто же — я, что ли?
П.: А то не ты!
Р.: Я!
П.: Ты! Кто меня фрицам продал?
Р.: Сам попался!
П.: Сам-то сам, да если бы не ты, я бы как-нибудь вывернулся… А то: господин следователь, он комсомольский секретарь, я его знаю. Ух, шкура! Из-за тебя я и парюсь тут и всей заслуженной карьеры лишился. У меня уже орден был и две медали…
Р.: А ты меня за что посадил в тридцать-то девятом!
П.: Я, что ли, тебя посадил? Да и за дело!
Р. (хватает чайник и замахивается): Уйди-и, гад! Убью-ю!
П. (отступает на шаг от окна и злобно смеется): Давай, земеля, давай! Бей по решке — может, сломаешь, а я тут тебя палкой встречу… Думал, подвел Полина под монастырь, а сам фрукты-яблоки будешь кушать? Нет, земеля, погрызи вот теперь арестантского хлебушка вволю, а то до войны-то, видать, не накушался его!
Р. (чуть не плача): Уйди! Христом Богом прошу, уйди от греха!.. (Из-за угла вывернулся надзиратель.)
Надзиратель: Эт-та что такое? Что за крик?
Р.: Гражданин начальник, убери его отсюдова! К нашему окну запрещено подходить! Я буду жаловаться!
Надзиратель (Полину): Ты чего тут?
Полин: Я, гражданин начальник, ничего. Это я так — мимо шел, а этот вот крик поднял на всю Ивановскую… Что же и пройти нельзя, что ли? (Уходит, прихрамывая. За ним надзиратель.)
Р.: Ах, сволочь, ах, христопродавец! За дело, грит, я тебя посадил! А! Это же надо! И чтобы мне его тогда шлепнуть, у немцев-то… Ну погоди, в другой раз я не оплошаю, юда!
(За неимением греческого хора, на сцене появляюсь я: мне эта трепотня изрядно надоела, и чем дольше я сдерживаюсь, тем бешенее горят потом мои глаза.)
Я: Слушай сюда, полиция! Вы здесь всего два дня, а у меня от вас уже голова трещит! Или вызывайте начальника режима — пусть он вас быстренько убирает в другую камеру, или сидите тихо, а не то я вам головы пооткручиваю! И про иуд ни слова: предатель на предателе, а все на евреев киваете. Сволота! Иуда хоть сам повесился, а вас в петлю и трактором не затащишь — жизнелюбы! Поняли? Ну? Отвечайте: поняли или нет?