Иосиф Герасимов - Вне закона
Вот эти два направления и составляли сейчас сущность его жизни, и ничего другого не существовало.
3
Был конец августа, оставалась неделя до суда, и в это время обрушилась беда, да с такой силой, что Нина долго не могла прийти в себя. Все в ней тряслось, даже на какое-то мгновение наступило беспамятство: поплыло перед глазами, чернота прилипла к окнам, хотя на дворе стоял солнечный день… Сначала был звонок, и властный, грубый голос потребовал, чтобы она немедля прибыла в аспирантское общежитие. Нина ничего не поняла, спросила, кто же ее требует, ей ответили — милиция, тогда она подумала, ее разыгрывают, ведь уж аспиранты стали съезжаться в институт, она попыталась отшутиться, но тут ее оглушили, как дубиной: с вами не шутят, в вашей комнате обнаружен труп, и чем скорее вы явитесь, тем лучше для вас.
Она тут же перезвонила Семсему. Трубку сняла Лия Ревазовна и на вопрос Нины, сдерживая слезы, сообщила: погибли Слюсаренко, ее соседка Климова и еще какой-то Ивлев, но он ей совсем неизвестен. Трупы их обнаружили в общежитии, сейчас с этим разбираются. Семсема тоже вызвали, и, конечно, коль Нину затребовали, она должна немедленно выезжать, в каком бы состоянии ни была. В конце разговора Лия Ревазовна не сдержала слез, и вместе со всхлипами у нее вырвалось:
— Горе какое!.. Какое горе!
Нина не помнила, сколько сидела неподвижно на диване, пальцы у нее дрожали, и она с трудом набрала номер мастерской, где работал Виктор. Едва она произнесла «Витя», он, видимо, сразу почувствовал — стряслось что-то плохое, и потому быстро сказал:
— Говори…
Объяснила ему, как могла, о полученном известии, он тут же ответил:
— Жди. Я сейчас подгоню такси, едем вместе. Одну не отпущу.
Она вскочила, но без палки, боль пронзила ее, она прикусила губу, подумала: «Что же я валандаюсь, надо собираться, переодеться, привести себя в порядок…»
Нина делала почти все механически: вынула из шкафа первое попавшееся платье, которое было отглажено, потом проковыляла к зеркалу, стала причесываться, но чувствовала, как нервно бьется жилка у виска, и в мыслях все время вертелось: «Слюсаренко… Господи, Слюсаренко… Да как же так?» И внезапно ее осенило: если Климова и еще какой-то тип, то, значит, они кололись или нюхали какую-то свою дрянь — она в этом не разбиралась. По радио и телевидению много говорили в последнее время о наркотиках, показывали страшные сцены. Да она и знала, что среди студентов и аспирантов ходят сигареты «с травкой», какие-то таблетки — «колеса», но все это выглядело данью моде, даже казалось безобидным.
Слюсаренко бывал «под кайфом», да сколько ребят приходили в институт с похмелья. Ору вокруг алкоголизма было достаточно, но кто же из студентов это воспринимал всерьез. Если надо было собраться по какому-нибудь случаю и отметить, собирались, пили, и плевать им было на всякие запреты, а если кто и стукнет, то всегда можно оправдаться, а тех, кто стучал, отыскивали, счеты с ними сводили легко: не били, не угрожали, просто окружали презрением, а потом находили подлянку, за которую стукачу приходилось держать ответ на каком-нибудь сборе, а там уж лупили лозунговыми словами наотмашь, а иногда требовали и исключения. Так что стукачей за последнее время выморили, словно клопов. Как ни старался их насадить деканат, ничего с этим не получалось.
Но смерть?.. Вот чего никогда не было. Это ведь удар, да какой!
Она не услышала, как подъехала машина, как открылась дверь, увидела взлохмаченного Виктора в распахнутой черной куртенке — он ее добыл недавно, и она шла ему, — рубаха была расстегнута, на лбу, покрытом мелкими веснушками, выступили капли пота — наверное, так спешил, что ему стало жарко. Подошел к ней, взял за руку, и, как всегда, от руки его пошло тепло.
— Ты только не психуй, — почти приказал Виктор и повел ее к выходу.
Они ехали в такси, сидя рядом друг с другом, и он так и не отпускал ее руки, молчал, понимая: она должна все как следует обдумать.
Э, Слюсаренко, Слюсаренко, она и побаивалась его, ведь, бывало, угрожал, и жалела, и восхищалась, как и многие. Он ведь мог предложить в работе совершенно неожиданное решение, которое поначалу воспринималось как полная чепуха, а потом оказывалось — иного быть не может. Она помнила их последнюю встречу, когда он приезжал с матерью Сольцева, до мельчайших подробностей, ведь прежде-то никогда не видела такого Слюсаренко. За его лихой бравадой, за насмешками и нескрываемым цинизмом вдруг обнаружилась маета души, и его жалоба, вырвавшаяся стоном: «Тошно мне, Нинок, тошно!», теперь показалась зовом о помощи. Но она не поняла его тогда, была обескуражена приездом черноволосой и жесткой, как закаленная кость, женщины и его, Конька-Горбунка…
А он что-то хотел от нее, может быть, всего лишь единого слова, но она не знала этого слова и как следует не поняла его состояния. А чем он маялся, этот сын полицая, отринувший от себя родство с ним, как и со всеми другими людьми, и в то же время широко принимавший самых разных проповедников мелких идей? Сам-то Слюсаренко был крупнее их всех, потому что мог проникнуть в такие закоулки науки, о которых другие и не догадывались, что они существуют. Несмотря ни на что, у этого горбуна было будущее, ему пророчили это все учителя, даже Семсем, который не любил делать прогнозов. Но, оказывается, у Слюсаренко не было будущего, его и не могло быть, если судить по той нежданной исповеди, которую услышала Нина: безверие в смысл бытия. Он видел впереди себя лишь бездонную яму, куда сваливают усохшие души, видел пустоту… И Нина теперь понимала: он, может быть, впервые не ерничал перед ней, не врал, а выплеснул наружу то, что скрывал от всех…
Но откуда все это было в нем? Откуда? Ведь Нина помнила его студентом, помнила, как умел он разыгрывать остроумно и преподавателей, и своих товарищей, был полон энергии, веселья, даже надежд, но в какое-то мгновение это угасло в нем…
Только сейчас она подумала: в нем вызревала ненависть ко всем и вся, замешенная на пренебрежении к суете тех, кто видел в науке, да и не только в ней, не пламенную страсть идей, а рывок к самоутверждению. «Пустота…» Конечно, он вкладывал особый смысл в это понятие. Скорее всего, в нем, в этом понятии, были похоронены вера и надежда, а коли так, то и оставался один кайф, как суррогат радостей земных… От всех этих мыслей у Нины разболелась голова.
Господи! Какое же страшное лето, одна беда следует за другой, и не знаешь, что случится за поворотом. Может быть, столько накопилось в душах скверны от всяческой несправедливости, — сколько ее было вокруг! — что уж держать эту скверну в себе не было никаких сил, необходимо было освободиться.
Утрата веры утвердилась не в одном Слюсаренко, а в очень многих, но каждый утрату эту выражал по-своему… Такое тяжелое лето! Неужто и дальше будет все таким же?.. Где-то должен быть предел бушующей злобе, рожденной неверием.
Такси остановилось подле высокого серого здания общежития с несуразно широкими ступенями. Нина поднималась, опираясь на палку, — врачи сказали, что ходить так осталось недолго, пусть она потерпит. Она и терпела. Виктор придерживал ее. На вахте сидела раздобревшая за лето тетя Зина, вязала чулок, улыбнулась Нине, спросила:
— Ты что, охромела?
— Потом… Потом, — ответила Нина. — Мне к себе…
— А парня-то не тащи, — вдруг посуровела вахтерша.
— Да нам по делу.
— Не велено, — сказала тетя Зина, кивнула в сторону, и Нина увидела стоящих троих милиционеров, они внимательно смотрели на нее.
— Хорошо, — сразу же согласилась она. — Ты, Витя, подожди меня на улице.
Она направилась к лифту, но один из милиционеров шагнул к ней:
— Вас вызывали?
— Да, я из семьсот второй…
— Понятно, — кивнул он. — Поедем.
В лифте милиционер молчал, смотрел безразлично куда-то поверх ее головы, его молчание угнетало, и Нина свободней вздохнула, когда лифт остановился и распахнулась дверь.
Первым, кого она увидела, был Семен Семенович. Он сидел в кресле, стоящем в небольшом холле, обмякший, с опущенными руками. Рубаха на животе его разошлась, синий пиджак был измят, даже бородка, его знаменитая бородка, растрепалась, потеряв свою ухоженность. Глаза красны.
— Ох, Ниночка, — проговорил он с трудом. — Что же это делается?
Но милиционер тронул ее за локоть, показывая, чтобы она шла в свою комнату. Страшно было увидеть трупы Слюсаренко и Климовой… Но она справилась с собой.
Высокий человек со строгим лицом при коротких усиках, в хорошем темном костюме посмотрел на нее, спросил грубоватым голосом:
— Нина Васильевна Самарина? Ну, пройдемте к вам…
Она прошла через узкий коридорчик в свою комнату. Никакого трупа там не было, но на полу что-то было очерчено мелом, и, несмотря на то что комнатка была маленькой, человек умело провел ее к столу, минуя рисунок. Все в комнате было перевернуто, шкаф стенной раскрыт, ящики из тумбочки стола выдвинуты, только с краю лежали стопкой экземпляры ее переплетенной диссертации.