Юрий Буйда - Вор, шпион и убийца
Обычно после получки мы скидывались и устраивали скромное застолье в редакции. Эдик был душой компании: пел про школу Соломона Кляра, рассказывал еврейские анекдоты, забавные случаи из жизни — он был настоящим мастером устного рассказа.
После работы он играл в шахматы с другом — директором автоколонны, таким же умницей и острословом, они громко смеялись и пили водку.
«Единственный недостаток водки — недостаток водки» — это была любимая его поговорка.
Но после назначения главным редактором он изменился. Ну да, я тысячу раз слыхал: «Дай человеку лычки — идиотом он станет сам». Но когда это происходит с другом, это ужасно. Эдик каждый день напоминал всем нам о том, что он теперь — член бюро райкома КПСС, председатель таких-то и таких-то комиссий райисполкома и т. п.
После одной из вечеринок в редакции мы с Аликом спускались по лестнице, и Алик сказал: «А жаль, что Эдик больше не поет еврейские песенки, у него это так весело получалось!» Да, согласился я, веселья у нас стало меньше.
Эдик шел за нами, все слышал, но смолчал.
Вечером он зашел к соседу — секретарю райкома по идеологии — и сказал, что Алик «позволил себе антисемитское высказывание». Секретарь был трусом и мямлей. Он испугался и стал уговаривать Эдика «не помнить зла». Наутро Эдик пошел к первому секретарю райкома и потребовал наказать Алика «за антисемитизм». Это было серьезно — это была «политика». Эдика уговаривали, отговаривали, звонили даже из обкома партии — он стоял на своем. Вызвал меня в свой кабинет и потребовал, чтобы я вынес на обсуждение первичной партийной организации — я был ее секретарем — вопрос об антисемитизме Алика. Я отказывался — он настаивал. Пришлось собирать внеочередное партсобрание.
Парторганизация была маленькой: пятеро сотрудников редакции и трое — из типографии, включая ее директора. Парторганизация отказалась считать высказывание Алика антисемитским. Эдик сказал мне, что впредь мы только на «вы», написал заявления в райком, обком и лег в больницу.
Вечером ко мне пришла его жена — милейшая и уважаемая учительница русского языка и литературы — и сказала, что не знает, как быть: «Эдик пьет без просыху, по ночам кричит, мы разругались, дочь плачет и плачет». Я не знал, чем ей помочь.
Алик от греха подальше попросил в райкоме, чтобы его направили в колхоз, и вскоре его сделали секретарем партбюро отдаленного колхоза, дали там дом.
Эта дикая история закончилась безрезультатно, то есть никаких официальных решений «об антисемитизме» принимать никто не стал, но атмосфера в редакции испортилась бесповоротно.
История глупая, и рассказываю я обо всем этом только потому, что эти события повлияли на мою жизнь.
Жизнь в маленьком городке, в поселке или в деревне узка, выбор — беден, и потому там, где людям некуда было деваться, советская власть — точнее, советская жизнь — являлась во всей своей наготе, непричесанной, неприбранной и немилосердной…
Вернувшийся из больницы Эдик в первый же день сказал, что считает меня «прожженным антисемитом и погромщиком». Я подал заявление «по собственному», попросил первого секретаря — Михаила Андреевича Суздалева — отправить меня куда угодно, хоть в колхоз, но он сказал: «Потерпи. У нас другие планы. А сейчас давай-ка прокатимся».
Мы сели в машину — первый был сам за рулем — и поехали в колхоз. По дороге я понял, что Суздалев хочет меня «прощупать», поближе познакомиться. Я не возражал. Он хорошо знал моих родителей, и мы разговорились о том о сем, о житейском.
Михаил Андреевич не был похож на типичного функционера с пузом — он был рослым, стройным красавцем с простецким лицом и выговором, великолепной шевелюрой цвета «перец с солью», шумным, эмоциональным, а вдобавок — как шептались — неукротимым бабником. И биография у него была необычная. Работал учителем истории в сельской школе, вскоре стал ее директором, а однажды попросился на пост председателя местного колхоза, жалко издыхавшего под боком у райцентра. Его сделали председателем, он заочно окончил сельхозинститут. Колхоз стал оживать. Говорили, что новый председатель каждый день платил тем, кто вовремя выходит на работу и не уходит прежде срока.
Как-то осенью по радио передали, что на следующий день ожидаются сильные заморозки, переходящие в сильные морозы. Свеклу убирали поздно, чтобы она успела «подсахариться», а тут речь шла о гибели урожая. Председатель собрал людей со всего поселка, выложил пачки денег на стол и попросил поработать ночью. Люди согласились. После этого Суздалев поехал в наш городок и попросил моего отца одолжить на одну ночь прожекторы, которые стояли и висели на территории фабрики. Отец сказал, что не может этого сделать, но на складе валяются корпуса старых прожекторов, которые издали нипочем не отличить от новых, а охрана никогда не проверяет, какие там прожекторы стоят на дальних участках фабрики, где складывали трубы, кирпич и бухты проволоки. Вечером Суздалев со своими людьми заменил новенькие прожекторы на пустые корпуса, которые ему — все равно выбрасывать — отдали со склада. Всю ночь сотни людей убирали свеклу при свете мощных фабричных прожекторов и успели убрать весь урожай, после чего Суздалев тотчас вернул прожекторы на фабрику.
Этот эпизод вполне сгодился бы для советского очерка о хорошем председателе колхоза. Суздалев таким и был. Вскоре его сделали председателем райисполкома, а потом первым секретарем райкома. И на том все кончилось. Если бы существовала должность директора района, он был бы идеальным кандидатом на этот пост. Михаил Андреевич просто не понимал, что это такое — партийное руководство хозяйством (впрочем, этого никто в стране не понимал), и мучился, уговаривая бездарей-руководителей «проявлять инициативу и настойчивость», хотя ему явно хотелось надавать бездарям по шее и самому взяться за дело.
— Мы же марксисты, — сказал он мне, — мы же понимаем, что меняй людей не меняй — ничего не изменится, пока не поменяем систему. И ведь все это понимают, но думают одно — говорят другое…
Я не стал спрашивать у первого секретаря райкома КПСС, что он подразумевает под «системой».
Вернувшись из колхоза, мы остановились у райкома, и Суздалев сказал: «Заканчивай срочно университет — нам нужно, чтобы у тебя было высшее образование. Это не просьба».
У него была забавная привычка: прощаясь с кем-нибудь, он говорил: «Жму руку», — но руки не подавал.
Я восстановился в университете (на заочном отделении), за месяц сдал все зачеты и экзамены за два курса — преподаватели «по старой доброй памяти» ставили иногда оценки не глядя — и взялся за диплом.
В редакции появилась новая сотрудница — девушка с прекрасными персидскими глазами. Дождавшись, когда ей исполнится восемнадцать, мы поженились. Свадьба была, разумеется, скромной, но все редакционные на ней были, включая Эдика.
К свадьбе нужно было купить мяса. Алик посоветовал обратиться к Таньке, которая заняла его освободившуюся квартиру в Цыганском доме. Это была деваха лет двадцати семи–тридцати с брюзгливым лицом, толстенными стройными ногами без колен и скверным характером. Она работала продавщицей в мясном магазине, прилавки которого были вечно пусты, хотя к заднему входу каждый день подъезжали машины с мясокомбината.
Когда я пришел к ней за мясом, Танька сказала:
— Эдик твой — пидарас: в школе меня гнобил, а сейчас жопу лижет, вспоминает, какая я была хорошая… дай мясца, Танюшенька… Танюшенька и Танюшенька… да меня Танюшенькой даже муж не ебет — только Танькой… морда жидовская… Мне вот тут понадобилось аборт сделать, позвала докторшу, и она мне прямо тут, на этой колоде (кивнула на колоду, на которой в подсобке рубили мясо), все и сделала. Я ей за это печенки дала.
Говорила она, впрочем, о прежних временах: после назначения на должность главного редактора Эдик получил доступ в подвал райкома партии, где рубили мясо «для своих», и очень этим гордился.
Рядом с электронными весами в мясном магазине стоял электрочайник, и я знал — почему: если включить электрочайник, весы дадут сбой.
Танька перехватила мой взгляд, усмехнулась и спросила: «Десяти кило хватит?»
На свадьбе Эдик был тих, много пил и говорил моей матери:
— Знаете, Зоя Михайловна, в районной газете можно полноценно работать три года, а потом — все, каюк, мозги набекрень, хотя никто этого не замечает. Три года. Я это называю нормой безумия. А я пять норм отработал. — Он поднял пятерню — пальцы дрожали. — Пять.
С рождением сына у нас начались новые проблемы. Мало того что в магазинах не было еды, а за той, которую выбрасывали иногда на прилавки, приходилось выстаивать в буйных многочасовых очередях, — так в детской молочной кухне не было молока, в универмаге не было ни пеленок, ни детской одежды, а в кране — воды.