Алессандро Барикко - CITY
Бред это все, подумала Шатци. Надо только отыскать машину.
Без машины не получится. Прицеп сам не поедет.
Только отыскать машину, и дело в шляпе.
И можно поехать далеко.
Похоже на дерево, подумала Шатци. Внутри нее поднималось что-то неприятное. Шатци было знакомо это чувство. Что-то неприятное, вроде отдаленного шума — признака поражения. В таких случаях главное — не дать ему вырваться наружу. Закричать так громко, чтобы заглушить его. Надеть пару черных шелковых чулок, выбежать из дома, оказаться в постели с кем-то, кого не видела раньше.
Уже, подумала Шатци. И заорала во все горло «Нью-Йорк, Нью-Йорк».
— Ты слышала этого алкаша сегодня ночью? — спросил Гульд наутро, во время завтрака.
— Нет, я спала.
Зазвонил телефон. Трубку сняла Шатци и вернулась не сразу. Ректор Болдер. Он хочет знать, все ли в порядке с Гульдом. «А он еще на связи?» — поинтересовался Гульд.
— Нет. Он сказал, что не станет беспокоить тебя, только хочет узнать, все ли в порядке. Что-то говорил насчет семинара или вроде того.
— Семинара по частицам?
— По элементарным частицам.
— Предупредил, что откладывается.
Гульд сказал что-то, чего Шатци не поняла. Она поднялась и поставила чашку с молоком в микроволновку.
— А он жирняк, ректор Болдер? То есть он жирный или как?
— Почему это?
— У него голос жирный.
Гульд закрыл коробку с печеньем и посмотрел на Шатци.
— Что именно он сказал?
— Что в университете тебя не видели уже три недели и хотят знать, все ли в порядке. И еще насчет семинара.
— Хочешь еще печенья?
— Нет, спасибо.
— Если соберешь двести коробок, выиграешь поездку в Майами.
— Классно.
— И он столько времени говорил об этом?
— Ну, я ему подсказала кое-какие приемы похудания. Обычно люди не знают, что два-три приема помогают сбросить уйму килограммов. Надо только уметь есть. Вот это я сказала.
— А он что ответил?
— Не знаю. Он чувствовал себя неловко. Бормотал что-то бессвязное.
— А-а.
Шатци принялась убирать со стола. Гульд поднялся наверх и вернулся в куртке. Теперь он искал ботинки.
— Гульд…
— Что?
— Я спрашиваю себя… представь мальчишку-гения, да? который от самого рождения ходит в университет, каждый богом данный день, да? Ну вот, в какой-то момент получается так, что три недели подряд он выходит из дома, но не идет в свой хренов университет, ни разу там не появляется, и я спрашиваю себя: у тебя есть идея насчет того, куда ходит мальчишка каждый долбаный день?
— Гулять.
— Гулять?
— Гулять.
— Может, и так. Да, может, и так. Почему бы ему не пойти гулять.
— Пока, Шатци.
— Пока.
В это утро он оказался у школы Ренемпорт, со слегка проржавевшей сеткой вместо ограды, такой высокой, что не перепрыгнуть. Через окна было видно учеников, сидящих на уроках, но один из них, во дворе, явно не был на уроке. Если уж совсем точно, он играл с баскетбольным мячом, именно в том углу двора, где имелась баскетбольная корзина. Доска выглядела ободранной, но сетка вокруг кольца — почти новой. Наверное, недавно заменили. Мальчишка выглядел лет на двенадцать-тринадцать, где-то так. Черноволосый. Он подкидывал мяч со спокойным видом, будто искал что-то внутри себя, а когда находил — замирал и бросал мяч в корзину. И каждый раз попадал. Слышалось колыхание сетки, вроде вздоха или легчайшего порыва ветра. Мальчишка приближался к сетке, брал мяч в руки — неподвижный, он словно вдыхал в себя этот чуть заметный порыв, — и снова принимался его подкидывать. Он не казался ни печальным, ни радостным, он подкидывал мяч и бросал в корзину, ничего больше, словно так было заведено веками.
Я знаю, что все это такое, — сказал себе Гульд.
Сначала он узнал ритм. Закрыл глаза, чтобы лучше его ощутить. Тот самый ритм.
Я вижу мысль — сказал себе Гульд.
Мысли, думающие вопросами. Они мечутся из стороны в сторону, чтобы собрать вокруг себя осколки вопросительной фразы, движения их кажутся случайными и ни с чем не связанными. Когда они соберут фразу воедино, то остановятся. Взгляд направлен на корзину. Тишина. Отрыв от земли. Интуиция приобретает силу, необходимую, чтобы преодолеть расстояние до вероятного вопроса. Бросок. Фантазия и расчет. Мысль, что вращается вокруг себя самой, от внезапного толчка воображения описывает в воздухе логически-дедуктивную параболу. Корзина. Оглашение ответа: вроде вздоха. Произнести — значит потерять мысль. Она ускользает. И вот уже осколки следующей фразы. Все сначала.
Шатци, прицеп, психбольница, руки Тальтомара, прицеп, Коверни, для нас будет честью принять Вас на кафедру, смотри или играй, слезы профессора Килроя, когда Шатци смеется, футбольное поле, то самое, Коверни, Дизель и Пумеранг, железная дорога, бац, правой-левой, мама. Взгляд направлен на корзину. Отрыв. Бросок.
Черноволосый мальчик играл, играл в одиночестве, неотвязный и таинственный, как мысли, — если они правильные и имеют форму вопроса.
Позади него — отведенный для знания загон, школа. Укрепленная и отгороженная от мира, производящая вопросы и ответы согласно опробованным методиками, вставленная в рамку общества, склонного сглаживать острые углы вопросов, ловко превращающая одинокую траекторию в часть регулярного процесса, — и всеми покинутая.
Изгнанные из знания, мысли продолжают бороться, — подумал Гульд.
(Мальчик, брат мой, среди пустоты пустого двора, ты с твоими вопросами, — научи меня этому спокойствию, уверенному движению, что позволяет достичь сетки, этому вздоху по ту сторону страха.)
Гульд побрел назад, соразмеряя свой шаг с воображаемыми движениями несуществующего мяча, который подпрыгивал под его рукой и вырывался в пустоту, Гульд слышал его стук по камням мостовой, теплый и четкий, словно биения сердца, отскакивающего от спокойной жизни. Но прохожие могли видеть — и видели — только мальчишку, который забавляется с мячиком йо-йо, а мячика на самом деле и нет. Они глазели на осколок ритмичного абсурда, оправой для которого служил подросток, словно предвещая тем медленный приход безумия. Люди страшатся безумия. Гульд двигался среди них, как угроза, но не знал этого. Двигался, не зная этого. Как вероятное нападение.
Он пришел домой.
В саду стоял прицеп. Желтый.
22
В университет Гульда прибыл английский ученый. Имя его гремело. Ректор Болдер представил его всем в большой аудитории. Он встал перед собравшимися и рассказал в микрофон о жизни и трудах исследователя. Это заняло немало времени, поскольку английский ученый написал большое количество книг. Другие книги он перевел, или прославил, или стоял у их истоков. Сверх того, он был председателем или членом руководства в куче разных научных мест. Наконец, он был соавтором проектов. Невероятного числа проектов. Безумного множества проектов. Так что ректор Болдер должен был рассказать понемногу обо всем этом. Он говорил стоя, не отрываясь от листков, которые держал в руке.
Поблизости от него сидел английский ученый.
Выглядело это странно, поскольку ректор Болдер говорил о нем будто о покойнике, не из злости, а потому, что так принято, в подобных случаях именно так и принято: выступающий должен как бы произносить слова во славу покойника, нечто вроде посмертных восхвалений, и это странно, ведь покойник-то как раз живехонек, и сидит поблизости, совсем рядом, вопреки всем ожиданиям, он здесь, с нами, и не протестует, а, наоборот, терпеливо выносит жестокую пытку, по временам даже невольно ею наслаждаясь.
Это и был один из таких случаев. Чтобы не усугублять неловкое положение, английский ученый выслушивал надгробные хвалы ректора Болдера с глубоко непринужденным видом знатока церемоний. Из динамиков большой аудитории доносилось что-то вроде: «с заражающей страстностью и неоценимой интеллектуальной строгостью», или еще: «last but not least, он принял на себя груз почетного председательства в Латинском союзе, должность, занимаемая до него коллегой X». Но ученый, казалось, не испытывал ни малейшего смущения, находясь как бы в прочной барокамере, изготовленной из восхвалений. Он окидывал все вокруг невозмутимым взглядом, смотря прямо перед собой, в пустоту, однако проделывал это с благородной и твердой решимостью; подбородок слегка вздернут, лоб кое-где бороздили морщины, свидетельствуя о спокойной сосредоточенности. Челюсти слегка сжимались через равные промежутки времени, делая жестче профиль, выдавая неукротимую жизненную силу. Изредка английский ученый сглатывал слюну, но как бы переворачивая песочные часы: изящным жестом он сменял одну неподвижность другой неподвижностью, что имело вид терпения, вечно посылающего вызов Времени и всегда победоносного. Все вместе складывалось в некий персонаж, излучающий ясную силу и рассеянную отстраненность: первая служила для подтверждения хвалебных речей Болдера, вторая умеряла вульгарную лесть. Поистине величественно. В тот момент, когда ректор Болдер коснулся его преподавательской работы («всегда окруженный студентами, но как primus inter pares» [Первый среди равных — лат.]), английский ученый превзошел сам себя: он внезапно покинул свою барокамеру, снял очки, качнул головой, словно предчувствуя близкое утомление, поднес к глазам указательный и большой палец правой руки и, прикрыв веки, начал легкими круговыми движениями массировать глазные яблоки, до невозможности человеческий жест, где отразились — аудитория прекрасно видела это — боль, разочарования, усталость, которые не могла стереть блестяще прожитая жизнь и память о которых английский ученый как раз и желал передать собравшимся. Это выглядело просто прекрасно. Затем, как бы пробуждаясь, он неожиданно вскинул голову, надел очки быстрым, но точным жестом и вновь погрузился в полную неподвижность, созерцая пустоту прямо перед собой, с уверенностью того, кто изведал боль, но не был ею побежден.