Татьяна Соломатина - Мой одесский язык
А я так вхожу в детско-непосредственную роль, так хочу убедить девушку, что всё возможно, если ты немного талантлив, и много работаешь, и сверх меры веришь в себя, что неприлично для москвички жестикулирую. Слов, знаете ли, не хватает. Надышалась морским воздухом. Вяжу невидимые канаты на воображаемых мачтах.
И в этот момент на меня проливается кофе по-ирландски. На мою белоснежнейшую блузу!!!
– Ничего, ничего! Ваше пятно мне не мешает! – успокаивает меня журналистка.
Вообще-то оно мешает мне.
Фотограф-то уже сделал своё чёрное дело, и ещё один мой перекошенный лик отправится в типографию, дабы затем беременным в роддомах, пассажиркам в транспорте, студенткам на лекциях и домохозяйкам в туалетах было чем себя успокоить на предмет своих прекрасных черт. Раз уж «и такие» добиваются четверти полосы в глянце, то уж… Я люблю дарить людям радость.
Но пятно мне мешает.
Потому что мокрое. И потому что я всеми фибрами души чую, как термоядерно-правильный кофе, смешанный с виски и сливками, навсегда въедается в волокна моей прекраснейшей из прекрасных, белейшей из белейших хлопчатобумажной блузы. Его надо срочно застирать, а блузу – замочить, иначе потом никак! Но журналистке не мешает. Ей со мной интересно. Интересно про Москву и про издательство. И не мешает.
И я добросовестно рассказываю, потому что – сколько их ещё – таких тончайших батистовых блуз белее снега, что так на редкость мне к лицу.
После того как менеджер «Эксмо» строго лимитирует наши, такие разные, переживания: «Татьяна Юрьевна, время вышло! Через полчаса радио! Нам надо доехать, найти и дойти!» – юная фея портретных очерков, интервью и прочих дивных жанров задала мне ещё буквально пару вопросов и, пожелав творческих успехов, изящно испарилась.
– Через три минуты выезжаем! – менеджер сурово ставит меня перед фактом.
– Я мигом! – выкрикиваю, уже взбегая по лестнице на третий этаж прекрасной гостиницы «Лондонская». Четыре «звезды», я напомню. Since 1827, если вы забыли. Под платанами внутреннего дворика ещё сам Александр Сергеевич мог себе позволить… Полулюкс, между прочим. И так далее.
Запыхавшись, торможу у дверей номера. Прямо об телегу с моющими средствами, швабрами, вёдрами и тряпками. Влетаю в распахнутую дверь. В номере прибирается горничная. Милая женщина. Напевает.
– Извините! – говорю ей извиняющимся, что характерно, тоном. И даже немного просительным, потому как вынуждена буду оторвать человека от работы. – Извините! – повторяюсь для верности и пущего эффекта. – Мне надо переодеться. Меня срочно ждут, а я вот – кофе… – демонстрирую навсегда въевшееся пятно характерного цвета на прежде девственно снежной одёже.
Горничная смотрит на меня мягко. Во взгляде её зеленовато-каштановых глаз плещется почти материнское сочувствие. Российский писатель. Родом из Одессы. Живёт в гостинице. Слухи из «Лондонской» разносятся так же молниеносно, как в старых добрых одесских двориках.
– Ой, надо было сразу застирать. Теперь ни одна химчистка… Вот недавно у нас была Долина… Кстати, вот почему вы тоже останавливаетесь не у мамы, а в гостинице? У вас что, мамы нет? И у Долиной есть мама, а она в гостиницу. И у Утёсова была мама, а он в гостиницу… Так вот, недавно у нас была Долина…
– Да-да, это очень интересно. Но вы меня извините, мне надо переодеться! – быстро говорю я практически умоляющим тоном и как бы даже немного прогибаюсь в пояснице, приглашая её на выход. На минутку, не больше. Вон там, в шкафу, висит замечательное серое платье, в лучших традициях Остапа Бендера – «с искрой». Блузу – долой, платье – на туда, где освободилось, и убирайте себе, пожалуйста.
Чувствуя всеми органами, что от менеджера мне достанется, да и вообще опаздывать на прямой эфир – дурной тон, я решительно заявляю:
– Извините, мне надо переодеться!
– Конечно-конечно, – с сочувствием, граничащим с любовью, продолжает она смотреть на меня. – Переодевайтесь, пожалуйста, на здоровье! Вы мне не мешаете…
Я переоделась.
И если вы думаете, что я скандалила, бурчала или сердилась – то вы сильно ошибаетесь и плохо знаете московских писателей-одесситов. Я не только оставила ей щедрые чаевые, но и подписала книгу. Из личного запаса. Потому что ну в какой ещё стране, в каком ещё городе мира в четырёхзвёздочном отеле в ответ на: «Извините, мне надо переодеться!» – вам скажут: «Переодевайтесь, вы мне не мешаете…»? Только в Одессе. Это даже не обсуждается. Бенемунес. Суду всё ясно. Клянусь. Слово чести. Чтоб я так жил.
К тому же она честно заслужила и чаевые, и книгу. Будь я сто раз писатель, я бы такую историю не выдумала. Потому что мне ни в одной стране, ни в одном ещё городе мира… Ах, да. Сказала уже.
Когда я, смеясь, рассказала это менеджеру в такси, та так и не поняла, с чего это мне смешно там, где надо было качать права, требовать жалобную книгу и уже потом – смеяться.
Да и кто поймёт одесситку? Особенно если она «известный московский писатель». К тому же одесситку не надо понимать. Одесситке не надо мешать. Тем более если она сама никому не мешает.
А я так и вовсе никогда никому не мешала. Даже когда была ребёнком. Тогда я особенно не мешала взрослым, занятым своими серьёзными взрослыми делами. Потому что у меня были свои, не менее серьёзные дела. Но если взрослые хотели со мной общаться – этому их желанию я тоже никогда не мешала.
Клубника
В отчем доме бытовала легенда о том, что между магическими пятью и семью я поглощала клубнику вёдрами.
Клубнику гордо именовали «Викторией». Я, затрепавшая до дыр Куна с его «Мифами и легендами Древней Греции», думала, что она – клубника – богиня Победы, а потом оказалось – просто сорт.
Гости удивлялись такому моему аппетиту, родители гордились, я – злилась.
Гордились они, помнится, тем, что у меня не было аллергии на «Викторию», и тем, что я читала наизусть стихи Бродского и Маяковского, «маленьким клоуном» заполняя паузы между водкой, шашлыками и песнями под гитару где-то на волжских августовских плёсах моего круглогодично-одесского детства. Особенно они заливались смехом, изображая, как я декламировала:
Асфальт – стекло.Иду и звеню.Леса и травинки сбриты.На север с юга идут авеню,на запад с востока – стриты[18].
Я не знала, кто такие эти «авеню» и «стриты». Мне представлялись грозные великаны, и я боялась, что они придут сюда и сбреют леса и травинки под Казанью. Где я и поедала ту самую «Викторию» вёдрами.
Удивительное дело – человеческая память.
Я не помню лица́, размыт возраст, неясен цвет глаз и волос. Я помню – тёплую, чуть шершавую ладонь и разговоры. Да-да, разговоры о жизни и смерти, любви и ненависти. Обо всём том, что так интересует детей в магический отрезок пространства-времени от пяти до семи. А взрослые – в лучшем случае – читают им нотации. В худшем – «развивающие» сказки. Придурки!
Он не читал. Он со мной разговаривал. Он был большим и сильным. Это я помню. У него была фамилия, жена, датский дог и не было детей. И он рано умер.
– Знаешь, почему они смеются? Они смеются не над тобой. Они смеются над непонятным. Непонятного можно бояться. Но бояться маленькую девочку – смешно. Поэтому они смеются.
– Но ты же не смеёшься!
– Не смеюсь, да. Я тоже боюсь «авеню» и «стритов». Но они сюда не придут. Не бойся.
Не так давно, в телефонном разговоре с отцом, всплыла тема этих Волжских сезонов 1976 – 1978 гг. Выяснилась и его фамилия, и то, что у него была жена, датский дог и не было детей. И то, что он рано умер. Кажется, мне даже сообщили цвет его глаз и волос. И то, что он любил меня до умопомрачения.
– Наверное, потому что у него не было своих детей, – сказал мой отец.
Эти взрослые такие смешные. Даже когда стареют.
Там было очень много детей. Но любил он только меня. Этого я не стала говорить отцу. Ему это не нужно, а мне – уже не важно. Потому что я всё помню. И чтобы услышать себя, нужна просто тишина.
В самых разных ситуациях разноцветной жизни у меня в голове вспыхивало ощущение чуть шершавой тёплой мужской ладони. И целое ведро клубники по имени Виктория.
– Знаешь, почему ты можешь съесть целое ведро «Виктории»? Потому что оно в тебя помещается. А в них – уже нет. Поэтому они смеются.
– Ты очень хороший, и мы поженимся, когда твоя жена умрёт.
– Когда моя жена умрёт – я тоже умру. Моя жена – ребёнок. Такой же, как ты. Понимаешь, детство – это навсегда. Для тех, кто может съесть ведро «Виктории». И у каждого ребёнка есть один взрослый, который умирает вместе с ним. И не имеет права умереть раньше и жить позже. Для моей жены этот взрослый – я.
– А мой взрослый – папа? Я не хочу! Я хочу, чтобы моим взрослым был ты.