Колум Маккэнн - И пусть вращается прекрасный мир
Мысли скачут как бешеные; пора уже заткнуть их подальше, вот именно, в маленький шкафчик.
Я снова увидела погибшую в катастрофе девушку, ее лицо всплыло из-за плеча моего бывшего парня. На этот раз обошлось без белизны ступней. Она была хорошенькой, полной жизни. Никакого макияжа, никакого кокетства. Мило улыбаясь, она спросила, зачем я уехала с места аварии, почему не захотела поговорить, почему не остановилась, приди, приди, пожалуйста, разве ты не хочешь увидеть кусок металла, разорвавший мой позвоночник, или отрезок мостовой, который я приласкала на скорости в пятьдесят миль в час?
— Вы в порядке? — спросила официантка, толкая тарелку с едой по столу.
— Да, все хорошо.
Заглянув в нетронутую чашку, официантка обеспокоилась всерьез:
— Что-то не так?
— Просто не в настроении.
Она глядела на меня во все глаза, словно только что раскрыла шпионский заговор. Не пью кофе? Кто-нибудь, звоните немедленно в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности![92]
«Пошла ты к черту, — мысленно сказала я. — Оставь меня в покое. Уйди, возвращайся к своим немытым чашкам».
Я молча сидела, улыбаясь ей. Омлет оказался полусырым, он расползался на вилке. Проглотив кусочек, я ощутила, как в желудке колом встает прогорклый жир. Согнувшись над столом, ногой подтянула к себе вчерашнюю газету, подняла ее с пола. Та открылась на статье про человека, прошедшего по канату между башнями Всемирного торгового центра. Похоже было, он примерялся к этому подвигу целых шесть лет и в итоге не просто перешел с одной башни на другую, а протанцевал между ними, он даже ложился на свой канат. Он сказал, что, когда видит апельсины, ему хочется жонглировать ими, а когда видит небоскребы, ему хочется перейти с одного на другой. Интересно, что он стал бы делать, войдя в эту забегаловку и увидев тысячу осколков меня, — слишком много, не пожонглируешь.
Я пролистала остальные страницы. Что-то про Кипр, про очистку воды, про убийство в Бруклине, но в основном в газете говорилось о Никсоне, о Форде и об Уотергейте. О скандале я знала всего ничего. Мы с Блейном не старались отслеживать подобные вещи — высшие эшелоны власти в самой гадкой ипостаси. Своего рода напалм, который они сбрасывают на собственную страну. Я была рада отставке Никсона, но она вряд ли способна вызвать революцию. В лучшем случае Форд на сотню дней задержится у руля, что с того? Не прекратит же он снабжать армию боеприпасами. Как мне представлялось, ничего особенно хорошего не происходило в нашей стране с того самого дня, как озлобленный Сирхан Сирхан[93] нажал на чертов спусковой крючок. Конец идиллии. Мы все с готовностью произносили слово «свобода», но уже никто не понимал его смысла. Теперь мало за что стоило умереть, не считая права на оригинальность.
В газете ни словом не упоминалось об аварии на шоссе Рузвельта — ни единого крошечного абзаца, погребенного за центральным разворотом.
Но девушка оставалась, она смотрела на меня с прежней улыбкой. Уж не знаю почему, но водитель фургона не потряс меня так, как она. Только она. Я подходила к ней все ближе, шла вброд сквозь переплетение теней, и двигатель по-прежнему завывал, и рассыпанные вокруг осколки окружали ее ореолом святости. Насколько ты всесилен, Господь? Сохрани ей жизнь. Подними с мостовой и отряхни стекла с ее волос. Смой с тротуара бутафорскую кровь. Спаси ее тут же, сейчас же, воссоедини искалеченное тело.
Голова идет кругом. Тупая боль в висках. Я почти ощущала, как кабинка качается из стороны в сторону. Может, это наркотики покидали тело. Подняла с блюда кусочек тоста и просто подержала в губах, но от запаха масла сделалось только хуже.
В окно я видела, как к обочине тротуара подкатывает антикварный автомобиль с выбеленными шинами. Мне не сразу удалось сообразить, что это не галлюцинация, не какая-то извлеченная из памяти движущаяся тень. Распахнулась дверца, на асфальт опустилась нога в ботинке. Из машины вылез Блейн, поднес ладонь к лицу, козырьком прикрыл глаза. Тот самый жест, как и на шоссе два дня тому назад. Клетчатая рубашка и джинсы. Никаких чудачеств со старомодным костюмом. Блейн выглядел так, словно родился и вырос где-то поблизости. Мотнув головой, отбросил волосы с глаз. Когда он переходил дорогу, текущий через городок вялый поток транспорта притормозил, пропуская пешехода. Руки глубоко в карманах. Блейн бодро прошествовал мимо витрины кафе, одарив меня улыбкой. Я была сбита с толку его пружинящей походкой, слегка откинутым назад торсом. Блейн был похож на рекламный образ, насквозь фальшивый. Он даже представился мне — на миг — в летнем костюме в полосочку. Он снова улыбнулся. Наверное, слышал про Никсона. И, скорее всего, не видел наших полотен, загубленных безвозвратно.
Звякнул колокольчик, и я увидела, как Блейн взмахом ладони приветствует официантку, кивает мужчинам у стойки. Из нагрудного кармана его рубашки выглядывала ручка художественного шпателя.
— Родная, ты что-то совсем бледная.
— Никсон подал в отставку, — сказала я.
Блейн расплылся в широкой улыбке, склоняясь над столом, чтобы поцеловать меня.
— Скатертью дорожка, старина Дики. Знаешь что? Я наткнулся на картины.
Я невольно содрогнулась.
— Это полный улет, — закончил Блейн.
— Что?
— Прошлую ночь они провели под дождем.
— Я видела.
— Преобразились.
— Жалко.
— Тебе жалко?
— Да, мне жалко, Блейн, мне очень жалко…
— Погодь, погодь!
— Что еще за «погодь»?
— Ты разве не поняла? — усмехнулся он. — Даешь произведению новую концовку, и оно меняется целиком. Ты что, не видишь?
Я подняла голову, уставилась ему прямо в глаза. Нет, я не видела. Ничегошеньки я не видела, совсем ни хрена.
— Та девушка, она погибла, — сказала я.
— О господи! Не начинай опять.
— Опять? Это произошло только позавчера, Блейн.
— И сколько раз мне придется повторять? Мы не виноваты. Это не наша вина. Выше нос. И старайся говорить потише, Лара, мы все-таки не одни.
Потянувшись, он взял меня за руку. Напряженный взгляд сузившихся глаз: мы ни при чем, мы ни при чем, мы ни при чем.
Я не превысил скорость, сказал он, я не имел ни малейшего желания врезаться в зад какому-то придурку, даже не умеющему толком водить. Всякое бывает. Всякое сталкивается.
Он подцепил на вилку кусочек моего омлета, выставил его вперед, словно указывая на меня. Опустил глаза, сунул вилку в рот, медленно прожевал.
— Я только что сделал потрясающее открытие, а ты меня даже не слушаешь.
Словно твердо вознамерился рассмешить меня какой-то тупой шуткой.
— На меня снизошло просветление, — заявил Блейн.
— Насчет той девушки?
— Хватит, Лара. Соберись и подумай. Послушай меня.
— Насчет Никсона?
— Нет, не насчет Никсона. В жопу Никсона. Пусть с ним история разбирается. Выслушай меня, пожалуйста. Ты будто свихнулась.
— Я видела мертвую девушку.
— Хватит уже. Выше нос, блин.
— А тот парень, он тоже мог погибнуть.
— Заткни. Свой. Рот. Мы только чуточку его задели, и только. У мужика не работали тормозные огни.
В этот момент над нами нависла официантка, и Блейн выпустил мою ладонь. Он заказал себе фирменное блюдо с яйцами и двойным беконом, а также колбаски из оленины. Официантка попятилась, он улыбнулся ей и проследил, как та удаляется, качая бедрами.
— Смотри, — заговорил он. — Тут самое главное, это время. Если хорошенько подумать. Они посвящены времени.
— Посвящены времени?
— Полотна. Они говорят о ходе времени.
— Господи боже, Блейн.
Уже давно я не видела, чтобы его глаза так сияли. Он разорвал пару пакетиков сахара, высыпал в кофе. Несколько крупинок разбежались по столу.
— Послушай же наконец. Мы закончили серию картин в стиле двадцатых, так? И мы жили в том времени, верно? В этом присутствует мастерство, они уверенно держатся на воде, у них прочный киль, то есть, ты сама это говорила. И они обращены к тому, прошедшему времени, правильно? Они сохранили отточенность манеры. Они закованы в стилистические доспехи, верно? В них видна известная монотонность. Они намеренно созданы такими. Мы воспитали, мы взрастили их. Но разве ты не видела, что стихия с ними наделала?
— Еще как увидела.
— Так вот, я пошел туда утром, и проклятые картины чуть не пришибли меня. А потом я пригляделся к ним внимательнее. И они оказались прекрасны. Уничтоженные картины. Ты уже поняла?
— Нет.
— Что случится с серией холстов, если оставить их на милость природы? Тем самым мы позволяем настоящему потрудиться над прошлым. Мы могли бы совершить нечто радикальное. Написать ряд формальных картин, стилизованных под прошлое, а затем позволить настоящему уничтожить их. Природа предстает как соавтор, как художник. Реальный мир соприкасается с искусством. Так мы даем произведению иную концовку, а затем начинаем воспринимать его иначе. Идеальная концепция, правда?