Саша Виленский - Тридцать шестой
Выход мне, собственно, виделся один. Ибо безвыходных ситуаций, как известно, не бывает, а есть неприятные решения. Так вот выходом в данной ситуации было спокойно плыть по течению, пустить все на самотек, отдаться случаю. Не Наташке, заметьте, что я делал все время до этого момента, а именно естественному ходу событий.
В принципе я, конечно, представлял себе развитие этих самых событий, и мне было довольно страшно. Если использовать литературные реминисценции, то в шкуре медведя из шварцевской пьесы я чувствовал себя крайне неуютно. Я, как и он, знал, каким будет финал, но этот финал мне, как и ему, категорически не нравился.
Естественно, вернулись они шатающимися от усталости (кроме Натаниэлы, конечно, та выглядела как будто только из косметического салона), голодными, переполненными впечатлениями и, казалось, неспособными даже разговаривать. Телятина и так бы пошла на ура, а сдобренная хорошим красным вином была уничтожена жестко, быстро и бесповоротно. После чего гостеприимные хозяева занимались десертом, пока сытые гости не стали клевать носом, отвалившись с набитыми животами на спинки своих кресел.
— Нет-нет! Никакого сна! — завопила Наташка, внося коньячные бокалы и бутылку L'Or de Jean Martell (капитан расстарался). Сейчас немного отдохните, а ночью мы поедем кататься по каналам, и не на вонючем вапоретто, а на самой что ни на есть настоящей гондоле с красавцем гондольером. Быть в Венеции и не увидеть ее ночью — это преступление!
— Ой, нет, — простонала Марина. — Я на сегодня все. Если Толик хочет — пожалуйста, поезжайте, а меня увольте, и так слишком много впечатлений.
— Саша, ты как? — обернулась ко мне Наташа, и глаза ее в спустившихся сумерках сверкнули странным светом.
— Ты же знаешь, Венеция на меня действует плохо, не мой город. Я лучше почитаю что-нибудь.
Во мне что-то зазвенело. Не знаю почему. Что-то почувствовал, что-то шло не так.
— А ты как, Анатолий? — вкрадчиво прожурчала-промяукала Наташа так, что в общем все стало понятно, взрослые люди.
— Я не знаю, — неуверенно протянул Толик. — Если Маринка не едет, то я, наверное, тоже…
— Да ну зачем? Не лишай себя удовольствия, — спокойно произнесла Марина, и я почувствовал, как прошибает меня вдоль позвоночника холодный пот и внутри образовывается воронка, в которую меня затягивает. — Наташа прекрасно рассказывает, вам интересно, а у меня на самом деле сил нет. Зачем вам из-за меня страдать-то?
— Может, завтра? — Анатолий пытался обрубить все причины. И я его как мужчина понимаю. Ему надо было, чтобы его именно уговаривали поехать и трахнуться с молодой красивой женщиной, причем все уговаривали: и «друг» этой женщины, и собственная жена. Тогда мужчине легче перенести неминуемую пытку совестью. Впрочем, не надо никого идеализировать, не такая уж это и пытка. Особенно при таких-то романтических обстоятельствах — Венеция, гондола, смазливая блондинка.
— Завтра не получится, — сказала Наташа, прикуривая очередную сигарету. — Завтра до темноты надо возвращаться. Иначе мы вообще ничего не успеем.
Анатолий радостно и облегченно вздохнул. Все, мосты сгорели сами собой, и можно было никуда не отступать. Марина кивнула — давай, мол, езжай, ничего страшного, все в порядке.
Когда Толик с Наташей уплыли, мы еще какое-то время смотрели на отражение огней в воде Большого канала, на то, как мелькают мимо нас юркие такси-вапоретто, и тогда огни превращаются в калейдоскоп, меняющий цвета на волнах, расходящихся от катеров. Где-то далеко звучала музыка. То ли концерт какой, то ли просто уличные музыканты. Конец туристического сезона.
— Знаешь, Марина, а ведь я, по-моему, тебя люблю. — Я и сам не ожидал, что скажу это, но вот сказал, и все внутри заныло испуганно, потому что теперь уже обратного пути не было.
— Я знаю, — просто сказала она. — Самое ужасное во всем этом, что, похоже, я в тебя тоже влюбилась.
Влюбилась и люблю — это разные слова. Влюбилась — острее, люблю — глубже. У меня перехватило дух.
— И что мы теперь будем делать? — помолчав, спросил я.
— Не знаю. Любить, наверное.
И к черту полетели все мои благостные размышления.
Чего я, собственно, боялся? Смерти? А что это? Может, мой ласковый демон Натаниэла права, и лишь немногим избранным выпадает такое счастье — уйти на пике наслаждения, на пике интереса, на пике счастья, то, что в романах двухсотлетней давности красиво называлось «умереть в объятиях»? И главное, что я терял? Не увидеть выпускников лицея? Так какое отношение к ним буду иметь я, денежный мешок и случайный «праведник», сбой в системе? К ним будут иметь отношение Кустурица и Мураками, Нуно Беттанкур и Том Хенкс, другие преподаватели. Даже Марина, которой принадлежит эта идея, даже Толик, который будет охранять будущих гениев, имеют к ним большее отношение, чем я. Дал денег? Так и деньги эти не имеют ко мне отношения, они все равно потустороннего происхождения.
И чего мне бояться? И ради чего отказаться от самой желанной и самой любимой женщины в мире?
Да пошло оно все…
Мы любили друг друга всю ночь, пытаясь не спугнуть то удивительное чувство, что росло внутри и заполняло нас. И когда я в конце попытался отстраниться, выйти из нее, она прижала меня к себе покрепче, и все, что было накоплено во мне, перешло к ней.
— Пусть будет, — шепнула она. — Может, я возьму да и рожу от тебя?
И улыбнулась.
И это было прекрасно.
Впервые за всю мою жизнь я не чувствовал внутри никакого разлада, никакой тревоги. Страх ушел, мне было абсолютно все равно, что будет дальше, только хотелось, чтобы никто ничего не испортил вот в эту самую минуту, не спугнул это удивительное чувство. И прижимая к себе податливое тело той, которую я так случайно встретил и которая так случайно заставила меня испытать незнакомое до этого дня ощущение покоя, тишины и близости, я подумал, что больше всего на свете я бы хотел, чтобы эта минута никогда не кончалась. И за то, чтобы никто не погасил тот свет, который переполнял меня и рвался изнутри, я был готов отдать все, что угодно.
И это не красивые слова. Я знал, что надо будет отдать, и действительно был готов к этому. Что поделать, крутилось в голове, за все хорошее в этой жизни приходится расплачиваться. Не знаю, как в другой жизни, а в этой — приходится. За все.
Генезис
Их было двести. Двести, разделенных на двадцать десятков. Всего двести из многих и многих тысяч. Но только они из многих и многих тысяч были способны рискнуть и нарушить запрет.
Старшим негласно стал глава первого десятка Шемихаза. Это у него родилась идея: оставить остальных и уйти вниз, туда, где роилась, текла и кипела незнакомая и непонятная жизнь. Но эта незнакомая и непонятная жизнь притягивала и звала, потому что страшное и неведомое притягивает. Вот такой парадокс.
Тех, кто внизу, они совсем не знали, но инстинктивно — а инстинкты у них были развиты сильнее всего, — понимали, что та жизнь, какой бы отсюда, сверху, она ни казалась примитивной, это и есть самое интересное. И что если они этой жизни не поймут и не проникнут в нее изнутри, то те бесконечные знания, которые им ведомы, никогда не станут по-настоящему бесконечными.
Но спускаться вниз было запрещено. Категорически. Нельзя. Ни под каким видом. Спускаться вниз могли только четверо старших и больше никто. Внизу жила зараза, которая могла прикончить всех, даже самых стойких, потому что тем примитивным, что жили внизу, досталась часть Главного Знания. И это было опасно. Опасно для всех: и для тех, кто барахтался и занимался своими глупостями там, внизу, и для всего воинства, которое было стойким и сильным. И многие и многие тысячи свято выполняли приказ, неся свою непростую службу там, где были поставлены, подчиняясь уставу и не помышляя об опасных инициативах.
Вот только Шемихаза, так же как все, рьяно исполняя приказы, все время думал о тех, нижних. И они тянули его к себе, тянули и не давали покоя. Любопытный он был, Шемихаза. Пытливый.
Осторожно начал прощупывать своих, остро подмечая, кто как реагирует. Кто-то отшатывался, махал на него руками, отнекивался, кто-то отводил глаза и старался говорить о другом, но были и такие, кто глаз не отводил, ужаса не испытывал, а пытался понять, о чем же так осторожно, намеками говорит с ними глава первого десятка.
Таких набралось двести человек. С ними после коротких, но глубоких бесед можно было говорить уже откровенно, не боясь, что сдадут, побегут жаловаться и проклинать нарушителей. По привычке опять разделились на десятки, поставили старших, назначили срок. «Забавно, — думал про себя Шемихаза. — Отправляемся, можно сказать, в побег, дезертируем, нарушаем закон, знаем, что за это можем пострадать, и не просто пострадать, а очень сильно. — Он старался не думать, насколько сильно. — Но все равно собираемся и организуемся по уставу, как учили. В крови это у нас. Интересно: как эта тяга к порядку проявит себя там, внизу?»