Михаил Елизаров - Pasternak
Женщина-астролог, в длинном черном платье, увешанная бусами и амулетами, в конце лекции составила для лицея гороскоп, больше похожий на комплимент.
У приглашенного хироманта после успешного выступления многие приобрели за скромные деньги им же составленную брошюрку о его древнейшей науке.
Приходили в лицей и представители кришнаитов, после которых актовый зал на веки вечные пропах ароматическими палочками, а говоря точнее, паленым навозом.
Христианство несколько раз представили отечественные баптисты и улыбчивые американские мормоны.
Цыбашеву вначале казалось, что все это не выйдет за рамки цирковых выступлений, но он ошибся. Лицей брал курс на духовность. На педагогических советах все чаще поднимался вопрос о многостороннем и полноценном развитии учащихся.
Цыбашеву запомнилась та снисходительно-насмешливая реакция коллег на его замечание, что неплохо бы ввести, как было в учебных заведениях дореволюционной России, уроки Закона Божьего, разумеется, со свободным посещением. Тогда директор сказал, что как же так, такой молодой парень и таких консервативных взглядов, и давно пора бы усвоить, что у них светское, многонациональное учебное заведение.
Заканчивались девяностые годы, а Цыбашев словно никак не хотел понимать, что интерес к православию давно прошел, и даже наоборот, у общества созрели претензии к церкви, к примеру за притесненное инакомыслие в лице иудаизма или ислама.
Вскоре в школе утвердился новый предмет, восполняющий пробел в духовном воспитании — история культуры и этики, и вести его взялась бойкая дама из общерелигиозных теософских примиренцев.
На тот момент для Цыбашева защита православия вылилась в форму интеллектуального протеста против диктата архаичного оккультизма.
Он правильно решил, что чем язвить, лучше переубедить, и стал ввязываться в частые дискуссии с преподавателями и учениками.
Цыбашев быстро понял, что проповедник из него никудышний. Он мог еще с грехом пополам пересказывать темы, пройденные в беседах с отцом Григорием. Собственных знаний ему не хватало, и по-смердяковски каверзный вопрос какого-нибудь хитроумного дитяти-выпускника ставил его в тупик.
Так, пересказывая слова отца Григория о православии как о религии свободной личности, Цыбашев поскальзывался на банановой кожуре — «раб Божий». Приходилось выкручиваться, аргументируя, что тексты двухтысячелетней давности были созданы при рабовладельческом строе, слово «раб» просто отчетливо демонстрировало дистанцию между человеком и Богом и христианство вовсе не религия рабов.
По объяснениям отца Григория, свобода выражалась в способности человека по собственной воле помещать свое бытие либо в вечную жизнь — рай, либо в вечную смерть — ад.
Люди были созданы Богом не для смерти, но не бессмертными. Первый человек пребывал в Добре, в Боге и, соответственно, в бессмертии, а также в состоянии совершенного сознания.
Первородный грех, дав представление о Зле, то есть о том, что не есть Бог, запустил в мире и людях механизмы смерти. Познавший Зло человек стал, каким его Бог не замысливал, и потому не мог уже находиться в присутствии Бога. Так унаследованным грехом человека стала раздвоенная как змеиное жало смерть: первая, разъединяющая душу и тело — «частное скончание», по словам Иоанна Дамаскина, и вторая — смерть, навечно разделяющая душу и Бога.
Грехопадение было в своем роде как передающаяся из поколения в поколение потеря иммунитета. Бог не мог избавить человека от первой телесной смерти, но мог спасти от второй, гораздо более страшной — вечного адового забвения.
Чтобы вновь обрести бессмертие, следовало восстановить связь с источником вечной жизни, с Богом. Люди были не в силах сделать это, и тогда Бог сам стал человеком, чтобы вернуть людей к себе и даровать им бессмертие. Христос сделался средством, благодаря которому люди хоть умирали прежнею смертью, но не оставались в ней. Человечество было спасено не распятием, как утверждали протестанты, а Воскресением, доказавшим, что смерть может стать не вечной могилой, а коридором в вечную жизнь.
Итак, смерть была страшной болезнью, но от нее было найдено лекарство, и единственное, что требовалось от людей, чтобы спастись, это принять его…
Тогда возникал вопрос: чем хуже фармацевтические показатели католичества, протестантизма во всех его формах, того же ислама и, куда более древнего, чем христианство, иудаизма. Чем плох, в конце концов, буддизм, называющий другими словам те же христианские истины?
И начинались умелые попреки в непримиримости: «Раз вы уже такой православный, то пусть хотя бы светлый образ Александра Меня, человека, в духовности которого у вас, надеюсь, не возникает сомнений, послужит вам примером истинно православной терпимости».
В принципе, с тем же успехом можно было говорить о непримиримости врача, который настойчиво предлагает аспирин больному, в инфекционном бреду утверждающему, что гидроперит как таблетка выглядит ничем не хуже аспирина.
Апостолы, святые подвижники, видимо, не сумевшие подняться до гуманно-демократических высот людей, знакомых с православием понаслышке, считали своим долгом предостеречь особо любопытствующих от экспериментов с иными религиозными практиками; святитель Игнатий Брянчанинов называл католиков еретиками-латинянами по той простой причине, что святые отцы Церкви никогда еретиков христианами не называли; нигде в Евангелии не говорилось о необходимости хвалить чужие религиозные взгляды, ибо это равносильно хулению своей собственной веры. И, наконец, либеральничающий филокатолик, батюшка мудрствующей интеллигенции, Александр Мень, перед смертью своей практически благословивший оккультизм, в конечном счете оказал сомнительную услугу православию. Так считал отец Григорий, и вслед за ним Цыбашев.
Он прочел много книг, еще больше услышал от отца Григория, и ему, в принципе, было что рассказать, но для аудитории благожелательной и терпимой.
Цыбашев готовил ловушки с прагматической приманкой и срезался как-то слишком показательно. В его рассказе представал непрощающий Абсолют, подчиненный закону кармы, и уже потому, с точки зрения христианской философии, Абсолютом не считающийся. И был Бог Евангелия, не бесчувственный космический закон, но Абсолют всепрощающий, принимающий человека таким, каким он становится в результате покаянного преображения, без оглядок на прошлое, Бог, подаривший своему творению свой образ и подобие, то есть возможность быть личностью, Бог, чье смирение перед человеком простерлось до Голгофы. Кого, по логике, должен был бы предпочесть даже не верующий, а просто Homo Pragmaticus?
Но звучал приблизительно следующий ответ: «Да, судя по вашему рассказу, Бог православия добрее и лучше. Но лучшее еще не означает правду. А правда — она карма, и не обессудьте, раз уж она показалась вам чересчур горькой».
10
В младших классах православное воспитание делалось проблематичным, хотя бы потому, что при слове «поп» если не возникал смех по ассоциации со стыдной частью тела, то непременно вылезал пушкинский «толоконный лоб». Свято место пусто не бывало. Золотого ангелка с октябрятского значка, по инициативе Министерства образования, теснил другой, уже поэтический кудрявец, вполне способный претендовать на обожествленное детство, которое также можно было в виде курчавого профиля с детскими бакенбардами заключить в звездочку и носить на кармашке пиджака.
Цыбашев в своем стремлении навязать православие где-то перегибал палку. Одно дело в одиннадцатом классе говорить о демонизме в поэзии Блока на примере поэмы «Двенадцать». И совсем другое — объяснять ученикам третьего класса именительный падеж: «Кто? Что?» — и переходить к толкованию слов Григория Богослова: «Не Сущий из сущего, а сущее из Сущего» — вначале был Кто, он создал Что — как в именительном падеже. В сущности, он хотел сказать, что Бог создает безличностную природу, а не возникает из нее, что он творит мир, но сам он не есть мир.
Ему неоднократно делали замечания, что он вместо преподавания литературы занимается совершенно не тем, и в который раз шутливо напоминали, что он преподает не в церковноприходской школе.
Вскоре в лицейской стенгазете даже появилась карикатура. Цыбашев узнал свою копию, с увеличенным носом, в балахоне, который должен изображать рясу, с крестом и кадилом, изгоняющую смеющихся бесов с лицами писателей. Но, глядя на картинку, Цыбашев понимал, кем хотел бы себя видеть. Так у него появилась мысль стать священником.
* * *Потом произошел второй важный эпизод в его жизни. Цыбашев услышал за дверью класса голос теософской дамы, читающей с протяжными голосовыми подъездами, то есть с выражением, следующие строки:
…Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,