Курилов Семен - Ханидо и Халерха
Надо же было его языку сказать Пураме, что один Мельгайвач может вылечить сумасшедшую! Если бы еще, хоть на старости лет, научиться спрямлять этой силе путь… Сейчас Сайрэ не боялся якута-шаманчика, но все-таки не хотел, чтобы он взялся искать правду: шаманы при людях хоть и не подводят друг друга, но от Токио всего можно ждать.
А Токио между тем молчал. Он улыбался — улыбался этак невинно, по-детски. Сайрэ улыбался тоже. Они смотрели друг другу в глаза, улыбались, молчали. Но слова о ненайденной правде были сказаны, и люди перестали судачить, насторожились. Держа кружку между колен, Мельгайвач ждал, пока они наглядятся друг на друга; не дождавшись, он опустил голову и стал смотреть в зеленый омуток горькой воды.
Негромкий, но неожиданный в тишине крик заставил его вздрогнуть.
Между шаманами что-то произошло. Да, верно — произошло.
Токио медленно ставил невыпитую кружку на стол. Одновременно он круто поворачивался к старику, чтобы смотреть прямо ему в лицо, в оба глаза. А рука Сайрэ, которая так и не отцепилась от края тарелки, тянула юколу назад, и сам он весь подавался назад — будто Токио давил на него чем-то невидимым.
Оба они улыбались, но это и было страшнее всего. Старик шаман только что торжествовал и самодовольно шутил, а теперь его узнать было нельзя — зрячий глаз сделался влажным, на дряблой шее сильно билась кровь в жиле; он не владел собой и потому не мог скрыть, что пытается улыбкой задобрить, разжалобить Токио. Молодой якут подминал старика, а может, и поедал его у всех на глазах.
Дальше могло случиться лишь что-то ужасное: Сайрэ вот-вот готов был замахать руками, закричать или броситься из тордоха. Однако Токио отвернулся от старика — может, пожалел его, может, удовлетворился тем, что все увидели его силу. Он весело оглядел людей — и воскликнул:
— Да любит она его, любит! Пайпэткэ Мельгайвача любит! Вот правда где.
Он переставил еще дальше от себя кружку с водкой и встал на колени, чтобы легче оглядываться.
— Ну что вы все онемели? — сказал Токио. — Тут дело простое, совсем простое — как палка без веток. И ни в нижнем мире, ни в верхнем надо было искать следы. Она на любви помешалась. Тебя она, Мельгайвач, любит. И нам надо думать, что делать дальше. Никакая шаманская сила тут ни при чем.
— Да что такое ты говоришь, Митька! — сразу опомнился Мельгайвач. Он слишком круто повернулся, разлил на штаны водку — и рывком поставил кружку на стол. — Как это любит?! Это бред сумасшедшей! Бред. Все видели, все слышали.
— А ты хотел, чтобы после такой болезни она сразу здоровой стала?
Конечно, немного бред. Но это уже выздоровление. Ты завтра уедешь — она опять ум потеряет, а может, и бешеной станет — волосья рвать будет и на людей кидаться. А останешься, поживешь здесь — она совсем в себя придет.
— Ага. Останусь… Ты, наверно, забыл, что я не богач. И так столько дней потерял. Потонча ждать не будет. Может, ты вместе с Сайрэ согласишься кормить меня и моих жен?
— Э-э… Ы-ы… — подал голос Сайрэ. — А любовь надо под мышкой держать… — Старик еще не совсем пришел в себя и сказал невпопад — только затем, чтобы не казаться людям окончательно побежденным. Хотя, возможно, он и собирался что-то добавить.
Однако Токио перебил его:
— Кто должен любовь под мышкой держать? Она не смогла. Ты на старости лет не сумел… И ребенок ей нужен — жить она хочет, как все!
Зрячий глаз старика сверкнул, как последняя искра в затухшем костре.
Плечи его обвисли, спина стала сгибаться все круче и круче.
— Ну вот и нашли правду, — сказал Пурама. Он взял кружку, опрокинул ее в рот, обтер ладонью губы. — Это мне за труды…
— Я думаю, что людям расходиться пора, — сказал Токио, садясь и доставая кисет, — Мы уж тут все обтолкуем сами.
Сайрэ вздрогнул.
— Нет! — испуганно возразил он. — Зачем? Гостей прогонять не нужно.
Пусть не уходят, пусть все слышат. Я, наверно, и вправду проглядел что-то. Может, все было не так. Из-за беды и хлопот потеряешь и правильный след. Чуял все верно, а попал, может, не на ту дорогу.
— Я об этом и говорю, — удовлетворенно согласился якут, — так и было оно. Мы, шаманы, иной раз правду по привычке ищем в потемках.
Токио смеялся над стариком, видя, что взял над ним верх. Все это поняли. Не понял, а может, не хотел понять один Пурама.
— Как ты сказал? — взъерошился он. — По привычке? Об этом интересно поговорить… Ты, Митрэй, значит, будешь приезжать к нам после каждого камлания Сайрэ и объяснять — настоящую правду узнал наш шаман или ненастоящую? А он будет ездить к тебе?.. Ты сказал, что старик заслонил от Пайпэткэ жизнь — а причину несчастья искал в потемках? Ну-ка, теперь скажи: бывает так, что поймают рыбу, а потом спрашивают, как она оказалась в ветке и почему умерла?
— Бывает! — в открытую засмеялся Токио, не щадя старика.
Ободренный поддержкой и немного захмелевший, Пурама разгорячился:
— Видишь, Токио, онидигил? Копоть и дым куда идут? Кверху, в дыру. Это бог так устроил: тепло и свет — людям, а вонь — наружу. Шаман же залезает в дыру — и копоть с дымом поворачивает на людей. Оттого мы и слепые… Я тоже был бы слепой, если б столько лет не прислуживал тебе, Сайрэ, и не видел всего, что другие не видят…
Сайрэ не сдержался.
— А что же ты видел такое? — выпрямился он. — Может, видел, с каким мучением я заставлял страдающих животом бегать — и вылечивал их? Может, видел, как я сутки не спал, а все равно пошел спасать выкидыша — и спас?.. Молод ты, Пурама, и негоже обо всем судить! Попробуй шаманить, залезь в онидигил. Нет, ты сейчас заберись на тордох и закрой лицом дымоход. Вот и узнаешь, каково шаману там, наверху. Людская копоть шаману первому глаза выедает…
— Это какой шаман, — подала голос старуха Лэмбукиэ. — Бывают шаманы, у которых совесть прокоптилась, как рыба: у таких глаза не боятся дыма…
— Чего язык распускаешь! — взвилась Тачана. Цапнув костлявой рукой Пураму, она дернула его за рукав. — А тебе что от старика надо? Пайпэткэ тебе не дочь, не жена. Забыли, сколько добра всем сделал Сайрэ…
Пурама отдернул руку.
— А почему от людей копоть идет? — спросил он, пытаясь поймать взгляды всех троих сразу — и Мельгайвача, и Токио, и Сайрэ. — Люди сами копоть пускают? Торговал бы Потонча правильно — Хуларха не остался бы голодным, родную дочь не отдал бы людям, и беды не случилось бы. И тебе, Сайрэ, не пришлось бы камлать… и за камлание брать у Хулархи же последнюю рыбу. А с Пайпэткэ было как? Ведь негодяй, разбойник Эргэйуо — и тот, как человек, сватал ее. А купцы и шаманы? Ты, Мельгайвач, ты, Сайрэ, знали, что она беззащитная? Ну вот теперь и нюхайте эту копоть…
Пурама встал из-за стола-доски и начал протискиваться в глубь тордоха, давая понять, что говорить больше не о чем.
В тундре любое жилище остается жилищем, даже донельзя ветхое, дырявое, кособокое. Но в тундре немало жилищ, из которых хочется поскорее уйти или уехать. И тут бедность или убожество ни при чем. Тордох Сайрэ долго считался приветливым, хотя в нем царила страшная бедность, усиленная пожизненным шаманским обрядом. Казалось, что с приходом к хозяину молодой жены и появлением в углах ящиков и мешков тордох этот совсем оживет. Однако все было наоборот: подруги почему-то забыли о Пайпэткэ, детишки, ласково звавшие старика дедушкой, перестали к нему ходить, и друзья детства посещали теперь Сайрэ так, от нечего делать или из любопытства. То, что случилось сегодня в этом тордохе, что узнали люди из разговоров, заставило всех приуныть. Пурама обрубил разговор — и наступило тягостное, какое-то безысходное молчание. Над головами тревожным бубном стучала о жерди ровдуга — ветру как будто не терпелось сорвать ее, скомкать и унести далеко в тундру, а мороз уже запорошил все внутри инеем — и ни дыханье людей, ни тепло костерка не могли растопить его. Словно бесстрастное причитание по покойнику звучало бормотание Тачаны, безнадежно призывавшей на помощь духов… Если б Сайрэ, несмотря ни на что, вдруг решился взять в руки бубен — тордох, наверно, ожил бы и люди повеселели. Но великий шаман сидел, согнувшись крючком, и не собирался камланить. Он не хотел, не мог, не был в силе помочь самому себе — и потому казался уже не шаманом, а мучеником своих же собственных дел, в которых переплелось и шаманское, и человеческое.
Молчание длилось долго. Токио сидел неподвижно, терпеливо выжидая, что скажет Сайрэ. После своих насмешек первым подать голос ему было нельзя. А Мельгайвач поглядывал то на кружку с водкой, то на согнутого Сайрэ. Никогда в жизни Мельгайвач ничего так не хотел, как хотел сейчас уехать отсюда.
Пусть бы ушли люди — а они втроем молча выпили, закусили, и он с превеликой радостью бросился бы запрягать оленей. Плохо у него в яранге, но тут — как в могильной яме… Он думал так, однако хорошо понимал, что Токио и Пурама крепко привязали его к этой проклятой могиле: просто так не встанешь и не уедешь. Чем виноват он, что женщина помешалась на нем? Да, она была красивее любой из его жен, и счастье он с ней испытал такое, какого уже никогда больше не испытает. Но она жила с этим сопливым кривым стариком, а теперь у нее такая гадкая улыбка и такой мокрый отвратительный рот. Но если уехать сейчас, то обидишь весь юкагирский род и уже никогда в жизни здесь не появишься. Да и свои чукчи будут глядеть искоса: скажут — отомстил врагу несчастьем невинной женщины-сироты…