Элис Сиболд - Милые кости
— А вдруг у него осталось что-то из ее вещей?
Они оба разгорячились, и правая нога Линдси, уже намыленная, так и осталась небритой, потому что икры взаимопонимания полыхнули внезапным озарением: может статься, я нахожусь в том доме. Мое тело — либо в подвале, либо на первом этаже, на втором, на чердаке. Чтобы не высказывать вслух эту жуткую мысль (ах, будь это правдой — очевидной, определяющей, окончательной, — других улик никто бы не требовал), они стали перечислять, как я была одета в последний день, что у меня было при себе: любимая «стерка» с физиономией Фрито Бандито[10], значок с Дэвидом Кэссиди[11], пришпиленный к сумке изнутри, еще один значок, с Дэвидом Боуи, пришпиленный снаружи. Они называли всякую дребедень, которая сопровождала самую главную, неопровержимую и страшную из всех возможных улик — мой расчлененный труп с бессмысленными, гниющими глазами.
Глаза: косметика, наложенная рукой бабушки Линн, лишь отчасти избавила Линдси от повального наваждения, когда в ее глазах всем чудились мои. Если Линдси видела свои глаза со стороны — в зеркальце одноклассницы, в витрине магазина, — она спешила отвернуться. Но больше всех страдал мой отец. Во время их разговора Линдси осознала: пока обсуждается эта тема — мистер Гарви, моя одежда, сумка с учебниками, тело, мой характер, — отец сосредоточен исключительно на мне и не рассматривает ее как трагическое воплощение обеих своих дочерей.
— То есть ты хочешь проникнуть к нему в дом? — уточнила Линдси.
Они в упор смотрели друг на друга, боясь признаться в опасных замыслах. После некоторого колебания отец промямлил: мол, такие действия противозаконны, нет, он еще об этом не думал, но Линдси уже поняла, что это неправда. Поняла она и другое: ему нужен сообщник.
— Не буду тебе мешать, дочка, — сказал он.
Линдси согласно кивнула и отвернулась, по-своему истолковав последнюю фразу.
Бабушка Линн приехала в понедельник, накануне Дня благодарения. Ее взгляд, который лучом лазера выхватывал малейшие прыщики на лице внучки, теперь обнаружил что-то неладное за улыбкой дочери, за умиротворенностью плавных движений, за оживлением, которое наступало с приходом полицейских, в особенности Лена Фэнермена.
А когда моя мама отказалась от помощи отца, предложившего вместе убрать со стола после обеда, взгляд-лазер был отключен за ненадобностью. Непререкаемым тоном, к изумлению всех сидящих за столом и к облегчению моей сестры, бабушка Линн сделала заявление:
— Абигайль, помогать буду я. Управимся вдвоем, на то мы и мать с дочкой.
— Зачем?
Моя мама успела прикинуть, как отпустит Линдси, а сама проведет вечер у раковины, неторопливо перемывая тарелки и глядя в окно, пока темнота не выведет ее отражение на оконном стекле. А там, глядишь, и телевизор умолкнет, и можно будет снова остаться наедине с собой.
— Не хочу маникюр портить, — сказала бабушка Линн, подвязывая фартук поверх расклешенного книзу бежевого платья. — Ты будешь мыть, а я — вытирать.
— Мама, честное слово, это никому не нужно.
— Нет, нужно, уж ты поверь, милочка, — сказала бабушка Линн.
Что-то назидательное и ядовитое сквозило в этом слове: «милочка».
Бакли взял моего отца за руку и повел в соседнюю комнату смотреть телевизор. Они заняли свои любимые места, а Линдси, получив амнистию, побежала наверх звонить Сэмюелу.
Странно было это видеть. Непривычно. Бабушка в кухонном фартуке, с полотенцем в руках, как матадор с красной тряпкой, нацеливается на вымытые тарелки.
За мытьем посуды они не разговаривали, и эта тишина, нарушаемая только плеском горячей воды, скрипом чистой посуды и звяканьем столового серебра, постепенно заполнялась невыносимым напряжением. Из-за стенки доносились вопли футбольного комментатора, и это было не менее странно. Папа никогда не смотрел футбол, он интересовался только баскетболом. А бабушка Линн никогда не снисходила до мытья посуды: она из принципа покупала готовые «заморозки» или заказывала еду в ресторане с доставкой на дом.
— Все, баста, — не выдержала она. — Держи, — и сунула моей маме очередную чистую тарелку. — У меня к тебе серьезный разговор — боюсь, я все переколочу. Пойдем-ка прогуляемся.
— Нет, мама, сначала надо…
— Сначала надо прогуляться.
— Когда разделаюсь с посудой.
— Послушай, — сказала бабушка, — я не обманываюсь: я — это я, а ты — это ты, и мы с тобой разные, что ничуть тебя не огорчает. Но меня не проведешь. Я чую: здесь пахнет жареным. Понятно?
По маминому лицу пробежала тень, мягкая и неуловимая, как ее собственное отражение в мыльной воде.
— О чем ты?
— Есть кое-какие соображения, но я не собираюсь делиться ими здесь.
Так держать, бабушка Линн, подумала я. Мне еще не доводилось видеть ее такой взвинченной.
Трудностей с уходом из дому не предвиделось. Мой папа, с его-то больным коленом, ни за что не вызвался бы их сопровождать, тем более что Бакли непременно увязался бы следом.
Моя мать замолчала. Ей некуда было деваться. Они спустились в гараж, бросили фартуки на крышу «мустанга», а потом мама наклонилась и подняла дверь.
Время было еще не позднее, их прогулка начиналась при дневном свете.
— Можно собаку взять, — предложила моя мама.
— Нет уж, пойдешь вдвоем с матерью, — отрезала бабушка Линн. — Сладкая парочка.
Они никогда не были близки. И обе это понимали, но не любили признавать. Изредка друг дружку подкалывали, как две девчонки, которые не очень-то ладят, но во всей округе не могут найти других сверстниц. Зато теперь бабушка, которая раньше только смотрела, как ее дочь несется по воле волн, уверенно шла на сближение, хотя раньше к этому не стремилась.
Они миновали дом О'Дуайеров и приближались к изгороди Таркингов; только тут моя бабушка заговорила о главном.
— Мой характер похоронил под собой одну историю, против которой я оказалась бессильна, — сказала она. — У твоего отца в Нью-Гемпшире был многолетний роман. Его пассию звали как-то на букву «Ф», но я так и не узнала ни имени, ни фамилии. Хотя за минувшие годы перебрала тысячу возможных вариантов.
— Мама, что я слышу?
Моя бабушка шагала вперед, не поворачивая головы. Легкие наполнились прохладным осенним воздухом; тяжесть отступала.
— Ты не догадывалась?
— Ни сном, ни духом.
— Понимаю, Я вроде бы не посвящала тебя в эти дела. Тогда казалось, тебе ни к чему это знать. А теперь, думаю, не повредит. Ты согласна?
— Не понимаю, зачем ворошить прошлое.
Они дошли до поворота, откуда можно было отправиться назад. А если пойти прямо, то дорога вела к дому мистера Гарви. Мама похолодела.
— Бедная моя, голубушка моя, — сказала бабушка. — Дай-ка руку.
Обеим было не по себе. В детстве моя мама могла пересчитать по пальцам, сколько раз ее отец наклонялся с высоты своего роста, чтобы поцеловать ее, маленькую девчушку. Колючая щетина источала запах одеколона, который за все эти годы так и не удалось распознать. Моя бабушка взяла свою дочь за руку и повела в прошлое.
Перед ними раскинулись новостройки. С годами район становился все более населенным. Якорное строительство — так назвала моя мама эти дома, потому что они выстроились вдоль улицы, соединяющей новый квартал с основным жилищным массивом: город словно бросил якорь у старой дороги, проложенной задолго до того, как здесь возник населенный пункт. Дорога вела в сторону Вэлли-Фордж, Джордж Вашингтон и Революшн.
— Смерть Сюзи вернула мне твоего отца, — выговорила бабушка Линн. — Я ведь так и не позволила себе по-настоящему с ним проститься.
— Знаю.
— Осуждаешь?
Моя мама помолчала.
— Осуждаю.
Бабушка Линн погладила ее руку свободной ладонью.
— Вот и хорошо. Понимаешь, это дорогого стоит.
— Что именно?
— Да то, что сейчас выплывает на свет. Между тобой и мной. Драгоценный росток правды.
Они шли мимо одинаковых участков по четыре сотки, где только в последние двадцать лет появились деревья. Не то чтобы они вытянулись до небес, но, во всяком случае, вдвое переросли отцов семейств, которые по выходным сажали на ровном месте прутики, утаптывая землю грубыми рабочими ботинками.
— А знаешь, как мне было одиноко все эти годы? — спросила моя мама у своей.
— Мы же не зря пошли пройтись, Абигайль, — ответила бабушка Линн.
Моя мама смотрела прямо перед собой, но ощущала только их сцепленные руки — свою и бабушкину. Ее полоснула мысль о неразделенном детстве. Перед глазами возникли две ее дочери, которые связывали веревочкой пару бумажных стаканов и расходились по разным комнатам, чтобы нашептать свои секреты. Что они при этом чувствовали, ей было неведомо. А в родительском доме жили только отец с матерью да она сама. Потом и отца не стало.
Она подняла глаза к верхушкам деревьев, которые, на многие мили вокруг, были самыми высокими точками здешних мест. Мама с бабушкой не заметили, как оказались на вершине холма, обойденного новой застройкой; здесь обитали только редкие старики-фермеры.