Уильям Стайрон - Выбор Софи
Софи помнила все так ясно – как она вышла из пышущего жаром удушья ненавистного метро и очутилась на улице залитого солнцем студенческого городка, с его прямоугольниками сочной зеленой травы, высокими деревьями и обсаженными цветами аллеями, по которым текла толпа слушателей летней школы. Софи всегда почему-то было здесь покойнее, чем в других частях Бруклина; хотя этот колледж был так же не похож на Ягеллонский университет, знакомый ей с детства, как сверкающий хронометр на замшелые солнечные часы, однако эти поразительно небрежно одетые и беспечные толпы студентов, это кипение жизни между занятиями, этот академический вид зданий и сама атмосфера благотворно действовали на Софи, она расслаблялась и чувствовала себя как дома. Среди этого беспорядочно бурлящего Вавилона мирным цветущим оазисом лежали сады. В тот день, проходя по их краю к библиотеке, Софи мельком увидела сценку, которая так прочно засела в ее мозгу, что она потом даже думала, не было ли это каким-то таинственным образом связано с Натаном и неизбежностью его появления в ее жизни. То, что она увидела, даже по принятым в Бруклинском колледже нормам благопристойности, бытовавшим в сороковые годы вообще, никак не могло ее шокировать, да, собственно, и не столько шокировало, сколько возбудило: должно быть, подсмотренное ею быстрое и отчаянное слияние двух тел оказалось способно разворошить золу, под которой в ней тлел огонь, а она ведь считала его навсегда угасшим. Достаточно было мимолетного взгляда – и в ее мозгу осталась цветная фотография, на которой два смуглых, поразительно красивых молодых существа стояли, прислонясь к дереву; не выпуская из рук учебников и, однако же, подобно Давиду и Вирсавии,[83] забыв обо всем на свете, они прильнули друг к другу и целовались, словно изголодавшиеся звери, пожирающие друг друга, – сквозь черную завесу волос девушки, волною низвергавшихся на плечи, то и дело проглядывала, мелькая, розовая плоть языка.
Оцепенение прошло. Софи оторвала от них взгляд: у было такое чувство, словно ее ударили ножом в грудь. Она заспешила дальше по заполненной людьми дорожке, ощущая, как лихорадочно горят у нее щеки и сердце бешено бьется в груди. Это было необъяснимо и страшно – такая жажда любви полыхала в ней. После того как она столько времени не чувствовала ничего, после того как столько времени не испытывала желания! А сейчас у нее горели даже кончики пальцев, огонь пробегал по всему ее телу, но главный очаг был внутри, где-то внизу живота – такого страстного желания она не ощущала столько месяцев и лет, что потеряла им счет.
Однако это невероятное волнение быстро испарилось. От него уже не осталось и следа, когда она вошла в библиотеку, – оно исчезло задолго до того, как она обнаружила за стойкой библиотекаря-нациста. Нет, он, конечно, не был нацистом – не только потому, что на белой дощечке черными буквами было выгравировано «мистер Шолом Вайс», но и потому… ну разве мог нацист выдавать книгу за книгой из собрания всей человеческой мудрости, хранившегося в библиотеке Бруклинского колледжа? Но Шолом Вайс, бледный угрюмый мужчина лет тридцати, в роговых очках, придававших ему воинственный вид, и с зеленым козырьком над глазами, был так разительно похож на тупоумного, непробиваемого, лишенного чувства юмора немецкого бюрократа, получеловека-получудовище, каких Софи знавала в прошлом, что у нее вдруг возникло страшное чувство, будто она снова очутилась в оккупированной Варшаве. И, несомненно, это впечатление déjà vue,[84] это узнавание и породили в ней мгновенную беспомощность и растерянность. Ей снова стало плохо, и, с трудом преодолевая возникшее от слабости удушье, она застенчиво спросила Шолома Вайса, где находится каталог, в котором она могла бы найти перечень произведений американского поэта девятнадцатого века Эмиля Диккенса.
– В зале каталогов, первая дверь налево, – буркнул Вайс, даже не улыбнувшись, и после долгой паузы добавил: – Но такого вы там не найдете.
– Не найду? – озадаченно повторила Софи. И, помолчав немного, спросила: – А вы не могли бы сказать, почему?
– Чарльз Диккенс – английский писатель. А американского поэта по имени Диккенс – нет. – Голос прозвучал так резко и враждебно, точно полоснул ножом.
Борясь с подступившей вдруг тошнотой и головокружением, чувствуя, что мурашки, покалывая множеством иголочек, побежали по ногам и по рукам, Софи с отрешенным любопытством увидела, как голова Шолома Вайса, с застывшим на лице непреклонно-суровым выражением, оторвалась от шеи и сжимавшего ее воротничка и куда-то поплыла. «До чего же мне ужасно плохо», – мысленно произнесла она, словно обращаясь к невидимому заботливому доктору, и тем не менее сумела выдавить из себя библиотекарю:
– Я уверена, есть такой американский поэт – Диккенс.
Подумав затем, что те строки, те певучие, исполненные печальной музыки строки, говорящие о быстротечности времени и бренности всего живого, должны быть столь же хорошо знакомы американскому библиотекарю, как предметы домашнего обихода, или патриотический гимн, или собственное тело, Софи почувствовала, как губы ее приоткрылись, чтобы произнести: «Раз к Смерти я не шла…» Отвратительная тошнота подступила к горлу. И Софи не уловила момента, когда где-то в дальнем уголке безжалостного мозга Шолома Вайса произошло осознание того, что она глупо и нахально возражает ему. Она так и не успела произнести первую строку стихотворения – голос библиотекаря прорезал тишину, царящую обычно в библиотеке, так что вдали смутно зашевелились тени голов. Это был хриплый, царапающий по нервам шепот – вздорный, исполненный яда непонятной злобы ответ, в который было вложено все скудоумие и возмущение мелкого, наделенного властью обывателя.
– Послушайте, я же сказал вам, – произнес голос, – нет такого человека! Вы что, хотите, чтоб я вам это нарисовал? Я к вам обращаюсь, вы меня слышите?!
Шолом Вайс вполне мог решить, что сразил ее своими словами. Ибо, когда Софи через несколько мгновений очнулась на полу от глубокого обморока, в ее мозгу все еще рикошетом отдавались его слова, и она смутно поняла, что лишилась чувств как раз в тот момент, когда он умолк. Но в ее сознании все перекосилось, связи порвались, и она толком не соображала, где находится. В библиотеке – да, она, несомненно, находилась в библиотеке, но она неудобно лежала на каком-то диване или на подоконнике, недалеко от стойки, возле которой упала, и она чувствовала такую слабость, и такой омерзительный запах наполнял воздух – кислый запах, который она не могла определить, пока не почувствовала, что блузка у нее спереди вся мокрая; тогда она поняла, что ее стошнило. Влажная пленка блевотины отвратительным грязным слоем покрывала ее грудь.
Но не успела она осознать это, как ее внимание привлекло что-то еще, и она безо всякого интереса повернула голову на звук голоса, мужского голоса, звонкого, властного, яростно отчитывавшего потного субъекта, который, съежившись, стоял к ней спиной, но в котором она по съехавшему набок зеленому козырьку тем не менее смутно признала Шолома Вайса. А в голосе мужчины, которого она едва видела с того места, где лежала пластом, слабая и беспомощная, было столько суровости, властности и яростного возмущения, что странный приятный холодок пробежал по ее спине.
– Я понятия не имею, что вы собой представляете, Вайс, но вы плохо воспитаны. Я тут стоял рядом и слышал каждое ваше мерзкое слово – все, что вы говорили ей! – гремел голос. – И я слышал, как невероятно грубо и возмутительно вы разговаривали с этой девушкой. Неужели вы не могли понять, что она иностранка, вонючий вы момзер, шмок![85]
Вокруг собралась небольшая толпа, и Софи видела, как трясся, словно под порывами буйного ветра, библиотекарь.
– Вы, Вайс, кайк, настоящее кайк:[86] вот из-за таких, как вы, поганых выродков и идет дурная слава о евреях. Эта девушка, прелестная, милая девушка, у которой еще не все ладно с языком, задает вам вполне нормальный вопрос, а вы относитесь к ней так, точно перед вами кусок дерьма, на который вы наступили. Мне бы следовало раскроить вам вашу дурацкую башку! Вам не книгами заниматься, а в водопроводчики идти!
Еще не вполне придя в себя, Софи вдруг, к своему изумлению, увидела, как тот человек дернул вниз зеленый козырек Вайса, и козырек повис у него на шее, точно ненужный целлулоидный придаток.
– Ах ты, мерзкий маленький поц,[87] – продолжал голос, исполненный брезгливости и презрения, – да глядя на тебя, кого угодно вырвет!
Тут Софи, должно быть, снова потеряла сознание, ибо дальше помнила уже лишь то, как ласковые, сильные и удивительно заботливые пальцы Натана, перепачканные, к ее великому смущению, ее блевотиной, однако бесконечно утешительные и успокаивающие, легонько прикладывали ей ко лбу что-то влажное и прохладное.