Владимир Войнович - Малиновый пеликан
Упоминание этого института меня, помнящего о специфическом профиле этого научного учреждения, правду сказать, насторожило. Тем более после недавней встречи с депутатом и его доктором.
— Это вы на что же намекаете? — спросил я.
— Да ни на что. Просто рассуждаю, ищу, как вы говорите, истину. Правда, я за это получаю неплохую зарплату и тем отличаюсь от пациентов института имени Сербского. Так вот, рассуждая, я думаю, что ну не может такого быть, чтобы нормальный человек что-то такое вынашивал без всякой выгоды для себя.
— Слушайте, — сказал я ему, — мне кажется, где-то я вас раньше видел.
— Возможно, — сказал он. — Земля круглая, могли пересечься. Но я все-таки про Крым. Не думаете ли вы, что если бы мы его не вернули, то на Севастопольском рейде уже качались бы американские авианосцы?
Конечно, я как патриотически настроенный гражданин только при одной мысли об этих качающихся на черноморской волне иностранных кораблях должен был содрогнуться от ужаса, но я, представьте себе, не содрогнулся.
— Да черт с ними, — говорю, — пусть себе качаются.
— Эх, — вздохнул он печально, — сколько вас ни учили, сколько ни воспитывали, а чувства бдительности не привили. И вы, дожив до преклонных лет, не понимаете, каким постоянным опасностям мы подвергаемся. Вы не понимаете, что нам противостоит весь мир. Что на нас надвигается Европа, растленная, безнравственная, бездуховная, со своими ложными ценностями, однополыми браками и населением, зачатым в пробирке. Неужели вас это не беспокоит? Нет? И вы даже не боитесь приближения к нам блока НАТО?
Я внимательнее пригляделся к его невзрачным чертам и даже плюнул с досады:
— Черт побери, Иван Иванович! Я вас опять не узнал. Потому что вы, мне кажется, еще больше помолодели.
— Да, — согласился Иван Иванович, ничуть не смутившись. — Помолодел. Потому что у нас, в нашей службе, идет обновление организма. Да, мы меняемся, а вы, к сожалению, нет.
— По вам это очень заметно. И косичка у вас такая молодая. Не седая совсем. Кажется, и не вшивая. Кстати, можно вас за нее подергать? — спросил я и протянул руку.
— Нет-нет, — отшатнулся он, и выдал себя с головой. Я понял, что косичка у него не просто косичка, а косичка с вплетенным в нее микрофоном. В чем он тут же меня убедил, выведя ее из-за уха и направив на меня. — Ну так что все-таки, — очень серьезно и недружелюбно спросил он, — вы правда не боитесь приближения к нашим границам НАТО?
Я хотел было по привычке соврать, что боюсь, ужасно боюсь этого НАТО, что оно придвинется к нам со своими базами, что оно сделает нам еще что-то — что именно, я не знал — плохое, и вдруг я подумал: а с чего я должен бояться этого НАТО. Ну, приблизится оно, и что оно мне сделает? Зачем я ему буду нужен? И тут меня прорвало, и я закричал на этого Ивана Ивановича:
— А не пошел бы ты туда-то и туда-то! Не надо меня стращать! Я не боюсь приближения НАТО. Я боюсь вашего приближения к моему дому, к моему телу, к моей душе. Я вас боюсь, всех ваших служб, которые на три буквы, вашу полицию, Следственный комитет, прокуратуру, суд, вашу Государственную думу и ее депутатов, вашу вертикальную демократию, ваши вагонзаводы, народные фронты, антимайданы и девяносто процентов вашего электората, который раньше назывался народом, а на самом деле весь вместе есть черт знает что.
Иван Иванович все это выслушал, записал на диктофон, проверил качество записи и сказал:
— Хорошо, я доложу, но напрасно вы так о народе. Народ — это понятие святое, — добавил он и, перекрестившись, растворился в ночном эфире.
А я пошел дальше вдоль выстроившихся в колонну по одному автомобилей разного вида и назначения. Стояли тут старые «Волги», потрепанные «Жигули», новые «Лады», один «Запорожец» первой конструкции, горбатый, который, как говорили, собак боялся. Но больше было иномарок, всяких «мерседесов», «фольксвагенов», «ягуаров» и прочих. Стыли в общей очереди четыре автозака с надписями на бортах «Узники совести» и грузовики с крытыми кузовами. На их бортах белели трафаретные надписи: «Груз 200», «Груз 300» и «Груз 400». Я уже знал, что «груз 200», или просто «двухсотые», — это убитые, а «трехсотые» — раненые, что же касается «четырехсотых», то, как мне объяснил один информированный прохожий, это наши отважные добровольцы, которые кто в Донецк, кто в Дамаск едут «четырехсотыми», а обратно имеют шанс вернуться «трехсотыми» или «двухсотыми».
«Четырехсотые» были юны, худосочны и прыщавы. Сидевшие в задних рядах выглядывали из-под брезента, протягивали ко мне тонкие руки и, называя меня кто отцом, кто дедом, просили закурить, на что я отвечал, что сам не курю и им не советую, поскольку молодому истощенному и неокрепшему организму никотин может нанести непоправимый вред. За грузовиками стояла еще вереница военных автобусов, в которых ехали герои революции, Гражданской войны, Великой Отечественной, афганской, чеченской, украинской и прочих. В числе героев были двадцать шесть бакинских комиссаров, двадцать восемь героев-панфиловцев, тридцать восемь литовских снайперш в белых колготках и штук сорок распятых мальчиков.
Грузовики и автобусы никто не покидал, зато из других цивильных автомобилей водители и пассажиры повылезали наружу размяться, попи́сать и покурить. Пассажирами были люди всяких современных профессий: дилеры, менеджеры, провайдеры, промоутеры, девелоперы, риелторы, диджеи, мерчандайзеры и два омбудсмена. Все они разбились на отдельные группки. Приблизившись к одной из этих групп, я услышал, как они громко говорят о первом лице государства. Будучи сильно испорчен прежними обстоятельствами жизни, я ожидал от них чего-нибудь такого критического, и был сильно разочарован тем единодушием, с каким они одобряли все, что он для них сделал, и говорили о любви к нему такими словами, каких, возможно, никогда не слышали от них их невесты и жены, на говоря уж о матерях. Казалось бы, слыша такие слова, я как гражданин должен был только радоваться, но мне, скажу вам честно-пречестно, мне так надоело жить в условиях пылкой и жертвенной любви народа к существующей власти в любом ее виде и так от всего этого тошнит, как если бы меня принудили всю жизнь питаться одной только черной икрой. Я включил фонарик в моем айфоне и пошел, как Диоген, искать Человека. Я имею в виду человека, который обладает человеческим качеством быть хоть иногда, хоть чем-нибудь недовольным. Я шел и каждому встречному задавал один и тот же вопрос: «Крым наш?» Он отвечал: «Наш», и я шел дальше, пока не увидел стоящий в общей веренице машин скромный бежевого цвета микроавтобус с красными дипломатическими номерами и надписью на борту прямо-таки не нашими буквами «State department of the United States of America».
Цена вопроса
Как я вам уже докладывал, я по-ихнему иногда, когда очень прижмет, немного кумекаю. Поэтому, увидев надпись на автобусе, я сразу понял, что это и есть тот самый пресловутый Госдеп, о котором я так много слышал, точнее, его мобильный филиал. Надо же, прямо на нашей московской улице стоит, и непонятно, как это допускают ФСБ и полиция! Может быть, правду тот псих, выдававший себя за депутата, говорил, что страна наша оккупирована американцами? Тогда и передвижному госдепу в Москве нечего удивляться. Не удивился я и стоявшей к нему очереди мужчин и женщин жалкого вида, все в майках с портретами американского президента, некоторые с американским флагом, а другие с надписями на груди: «I love America», «I love American cookies» («Я люблю американское печенье») и «Obama is great!» («Обама велик!»), но все в одинаковых бейсболках, на которых на каждой по-русски написано: «Иностранный агент». Я было пригорюнился, подумав, что мне такую очередь не выстоять, но тут кто-то меня узнал, шепнул следующему, и по очереди прошел шелест: люди из уст в уста передавали мою фамилию, а потом все повернулись ко мне, стали мне аплодировать и предложили пройти без очереди. Не скрою, все-таки иногда приятно быть узнаваемым. Не только по причине естественного тщеславия, а еще и потому, что, благодаря моей известности и репутации, люди довольно часто оказывают мне всякие полезные знаки внимания, порой даже уступают место в метро. Тем более приятно было внимание моих заведомых единомышленников в том смысле, что я, хотя формально и не считаюсь иностранным агентом, по существу давно им практически являюсь, распространяя провокационные слухи, что там люди живут лучше, чем здесь. Но прежде, чем воспользоваться великодушием стоявших в очереди, я задал им общий вопрос по поводу Крыма, и только после того как они хором ответили: «Не наш!» — я двинулся вперед, и у входа в автобус столкнулся с выходившим из него солидным мужчиной с окладистой седоватой бородой, в старинном демисезонном пальто с мерлушковым воротником. В руке у него была толстая, тяжелая трость с набалдашником в виде собачьего черепа. Лицо его было мокрым, очевидно, от слез. Должно быть, с ним что-то случилось. Мне показалось, что этого человека я где-то видел, то ли живьем, то ли в кино, то ли по телевизору, точно сказать не могу. Я даже хотел с ним поздороваться, но замешкался, не зная, как правильно ему сказать, хеллоу или здрасьте, но он от меня отвернулся, лицо прикрыл свободной от трости рукой и быстро зашагал в сторону заросшего сорной травой пустыря. Мне стало очень любопытно, что он в микроавтобусе делал, кто довел его до слез и почему. Я по старой привычке оглянулся вокруг, не следит ли кто за мной, но ничего не понял, потому что среди этих нежелательных иностранных агентов могли быть и желательные отечественные, которые стоят здесь под видом нежелательных иностранных. Короче говоря, в полном недоумении я быстро юркнул в эту машину. Там, смотрю, тепло, уютно, откуда-то льется тихая музыка, перед низким столиком вроде журнального в мягком кресле сидит высокий человек в оранжевых джинсах и такого же цвета футболке с электронной сигарой во рту и стаканом виски в руке. Такое ощущение, что я где-то его уже видел — весьма частое, надо заметить, у меня ощущение… То ли на каких-то карикатурах сороковых годов прошлого века я видел этого, в оранжевых этих штанах, то ли живьем… Вижу, на правой стороне груди у него бейджик. И имя знакомое: Джонсон энд Джонсон.