Георг Мордель - Красный флаг над тюрьмой
— Что ты мне про евреев? — рассердился Ваня. — Тоже вы очень разные. Один жизнь прожил в мозолях, честнее не найдешь, второй того же честного с потрохами сожрет, а себя сионистом считает! Покуда не надо денег дать для уезжающих в Израиль. Я Марьку уважаю: головастый мужик, где что достать или смастерить — гигант! И руками может, и головой. Печку как продал, а? А ты на его машину погляди — зеркальце итальянское, тормоза гэдэеровской жидкостью залиты, подголовники американские, а много он рублей Мише отвалил?
Цаль Изидор запротестовал:
— Марик и так подвергается риску, его сестра подала документы на отъезд в Израиль, а он преподает марксистскую философию!
— Душно здесь, нехорошо! — думал Миша.
Бесконечные вариации все тех же разговоров, нескончаемое "самокопание" в том, почему и отчего великая страна живет с мозгами набекрень, создав единственный за всю историю человечества пример истинно полицейского государства, которое при всем этом базируется идеологически на самом революционном, в лучшем смысле слова, учении о равенстве и социальной справедливости мучительно надоели ему.
— Хватит с меня, довольно, какое мне дело отчего и почему этой страной правят то цари-самодуры, то оплывшие жиром бездари? Не все ли мне равно, что будет с ней? Я — гражданин Израиля, поскольку выразил желание стать им, на худой конец, я — гражданин Латвии, которому насильно вручили советский паспорт, оккупировав страну в 1940 году. Я устал произносить обвинительный приговор, который некому изложить, жгучие слова обиды, горечи, справедливого возмущения, слова, которые надо бы на суде класть одно за другим чугунным весом на чашу весов. Но слова эти падают в мою же душу, я уже гнусь под их тяжестью, она не позволяет мне ходить расправленно, угнетает, прижимает к земле, как червяка… Хватит, надо уйти от них, уехать, это решено, зачем же я стану еще и еще истязаться?!
Он поднялся из-за стола и вышел в детскую.
Здесь за круглым столом, покрытым бумажной белой скатертью, на табуретках и кушетке разместилась компания, занятая поеданием пирожных, которые неосмотрительно внесли в комнату, надеясь, что дети примутся за сладкое после холодного и мясного. Но утка и винегреты нетронутыми лежали на тарелках. Рты были измазаны шоколадным кремом. Миша обвел детвору взглядом.
На кушетке сидели рядышком Марькины близнецы: оба пухлые, курчавые и курносые, ученики третьего класса, причем круглые отличники. С ними на кушетке была Нинон — дочь Ефима Петровича, долговязая девица 15 лет, с веснушками и какими-то больными, голубого цвета, зубами, тоже отличница. Тамара сидела о бок с Додиком, мальчик был копией отца — Арнольда Викторовича, но копия превосходила оригинал.
— А в Шереметьево, — говорил Додик, — в Шереметьево они взломали у Фаины Фроловны губную помаду, выжали из тюбиков зубную пасту; им казалось, что она везет в Израиль советское золото или бриллианты.
— В Чопе еще хуже! — сообщила Ниион. — Наши соседи ехали, так у них сперва перерыли все в чемоданах, так что потом все пришлось скомкать, чтобы успеть к отходу поезда, а потом сломали Нелькину куклу, тоже искали драгоценности!
— Они совсем не стыдятся никого! — подтвердил Додик. — Когда дядя Арон провожал свою сестру, в Бресте на станции была делегация австрийских коммунистов, они все видели, а таможенники выбрасывали из еврейских чемоданов колбасу, булки!
Близнецы слушали со сверкающими глазами. Они знали, что их папа не может уехать, а мама не позволяла им прощаться с товарищами, которые уезжали в Израиль. Для близнецов, все, связанное с отъездом, с Израилем, было запретным и манящим вдвое.
— В Израиле, говорят, дети не учат ничего, только святые книги! — робко сказал старший близнец — Симочка.
— Так и есть! Ничего не учат. А потом сразу садятся и делают лучшие в мире электронные приборы! — улыбнулся Додик.
— Там страшно! — вздохнул младший близнец — Жоржик — Зачем Даян мучает арабов?
— А ты там был? Ты видел? — напала на него Нинон.
Жоржик рассердился:
— Ты тоже не была! И вообще вы никуда не едете!
— Папа с мамой пускай не едут, а я вырасту, выйду замуж за еврея и мы уедем! Правда, дядя Миша, что еще будут в ыл у екать?
— Думаю, что будут.
— А я не уверен! — сказал Додик. — Никто не знает, почему они стали выпускать, разве Косыгин или Брежнев давали слово выпускать?! Сегодня выпускают, завтра закроют двери.
— Все равно я уеду! Все равно уеду! — Нинон почти плакала.
— Все уезжают! — печально сообщил Симочка. — Боря уехал, Таня, Изя Вайнер, никого в классе не осталось, только мы.
— Вы тоже уедете! — пообещал Додик. — Кто добивается, все уезжают. Дядя Арон добивался с 1945 года, двадцать пять лет добивался!
— Ой, к тому времени мы уже будем старыми! — испугался Жоржик. — Папа говорит, что в Израиле все мужчины в армии и девочки тоже, а нас не возьмут!
Миша покачал головой и оставил детей одних. То были дети семидесятых годов, просвещенные еврейские дети. Он мог лишь помешать им.
Он вышел на кухню, налил стакан холодной воды, выпил. На кухне была только Белла: нарезала лимон.
— Что с тобой, Миша?
— Пить хочется.
— Сходи, проверься на сахар. Мой папа тоже начал много пить и оказалось — сахар.
— Может быть. Что в школе нового?
— Все то же. Дети не учатся, завуч ругается, директор произносит речи. Как у вас с деньгами? Ты ходил к доктору?
— К Вольфу? Он требует гарантий.
— Ты не должен сердиться на нас. Вы все уезжаете, нам надо жить здесь. Все деньги уходят на дачу и машину. Ты не представляешь, как дорого содержать машину и дом!
— Ладно. Вы нам ничем не обязаны.
— Может быть, нам надо было что-нибудь продать, чтобы вас выпроводить, но Марик потеряет работу, если узнают, что мы вам помогали.
— Я сказал: ладно. Вы нам ничего не должны. Закончим на этом.
Белла заплакала:
— Все так запуталось! Запуталось! Жили, встречались, были семьи, друзья, все одинаково страдали. И вдруг Анечки нет. Мони нет, теперь и вы… Нам хуже, чем другим, мы даже писем не можем получать!
Миша кивнул. Конечно, преподаватель марксизма не мог получать письма из Израиля… КГБ немедля сообщит в институт, институт соберет партийное собрание: прощай карьера, прощай обеспеченная жизнь!
Разумеется, Марик мог, то есть был волен, отказаться от благ и потребовать характеристику на выезд. Его вышвырнули бы из института, из партии. Могли не выпускать год—два. Пришлось бы мыкаться, страдать, потому что и учителем не дадут работать; только на заводе или в огородничестве, но в конце концов он попадет на волю — в Израиль, или США… (Кто его знает, захочет ли Марик жить в стране, воюющей, без перспективы мира?) Но просить характеристику — значит рисковать, значит сразу, как ножом, отрезать все привычное: благополучие, сытость, положение в обществе… Он мог испробовать и другой путь: уволиться из института, скажем, по причине "головных болей", не позволяющих преподавать. Устроиться на работу в школу (с детьми меньше нагрузки нервам) или уйти на завод, в бюро переводов, или учиться слесарному делу, портняжному, любому… Потом, года через два, попроситься в Израиль. Могут выпустить. Но и этот путь означал для Марика и его жены перемену положения: беготню по советским бюрократам, трудное житье… А Миша далеко не был уверен, что шурин и его лучшая половина хотят в Израиль, в принципе. Они, конечно, как вся современная советская интеллигенция,, ворчали, издевались над Брежневым и его присными, в точности, как во время оно немецкая интеллигенция издевалась над Гитлером и его выскочками, над их немецким языком, жестами и мимикой, а потом те же профессора и инженеры бежали выполнять приказы осмеянных выскочек, низко выгибая .спину. Они были готовы аплодировать любому, кто свернет шею нацистам, сами же ничего предпринимать для этого не хотели; они шипели и страдали и ждали избавления, как ждут компота на подносе, в чашечке с золотой каемочкой.
А прочем, что светило Марику и Белле в Израиле или США? В Советском Союзе они зарабатывали болтовней: цитировали Маркса и Ломоносова, священнодействуя, благословляли мудрость Ленина и разбирали по шурупчику библии советской литературы: "Поднятую целину" и "Молодую гвардию" — с точки зрения классовости, идеологичности, историчности и т. п. В любой стране свободного предпринимательства и свободной науки, им пришлось бы переучиваться, а потом жестоко, до пота, работать…
Нет, Миша не жалел ни Марика, ни Беллу. Ему было жалко Хану, потому что для нее не видеть "братика" было-таки горем, но Миша ни в грош не ставил любовь Марика к сестре.
— Не расстраивайся! — сказал Миша Белле. — Еще не известно, как бы вам пришлось за рубежом. Оставайтесь и не терзайтесь совестью. Кто едет, знает, на что идет. Вы тут ни при чем.
Он вернулся в столовую в тот момент, когда московский гость стоял с пустым бокалом в руке, над опорожненной тарелкой, и говорил: