Стивен Кэрролл - Венецианские сумерки
Неужели прошел всего лишь год с небольшим? Время, протекшее с тех пор, было иным, непохожим на прежнее. До ухода со сцены время само будило его по утрам, подтянутого, пунктуального, оживленного. Тем не менее за последний год оно стучалось в его дверь в обычный час, но не предлагало никакого занятия. Время продолжало стучаться, и Фортуни слышал этот стук, но чего ради? И чем было заполнить дни, становившиеся в этот год все длиннее и длиннее?
Гром среди ясного неба грянул, когда Фортуни гостил у своих друзей в Риме. Будучи там, он как-то случайно зашел поболтать к своему агенту, которая всегда устраивала его концерты. Последние (не очень, по его мнению, удачные) прошли в Скандинавии и Австрии.
Помнится, день выдался пасмурный и сырой, на улицах поблескивала влага. Однако Фортуни тем утром запасся зонтиком, и даже сейчас у него перед глазами стояла эта сцена: он подходит к двери первого этажа и, довольно стряхивая дождевые капли с зонтика, собирается перешагнуть порог — импровизированный визит, не подготовленная заранее беседа.
Анна, агент Фортуни, женщина за пятьдесят, приветствовала его, и он обронил несколько слов о погоде, о том, какой выдался день, об уличном движении.
— Так шумно! — с улыбкой произнес Фортуни.
— А я и не замечаю, — ответила Анна, но без улыбки.
Оба помолчали, а затем Фортуни решился заговорить о будущих гастролях. Анна просто уронила на стол ручку и заговорила с жестокой (чересчур жестокой, сказал бы Фортуни, учитывая их давнее сотрудничество) откровенностью:
— Сожалею, Паоло, но гастролей больше не будет. Не от нашей конторы. Мы больше не возьмемся за организацию.
В тишине слышались только жужжание обогревателя и дождь за окном. Фортуни, онемевший от изумления, молчал.
— Может, кто-то другой согласится вести твои дела, но мы больше не можем. Слишком накладно. Времена изменились. Еще раз мои извинения. — Помолчав еще немного, она мягко добавила: — Мне так жаль, Паоло.
Фортуни положил шляпу и уставился в окно, на мелкие капли на стекле, белые стены, словно не расслышав. Собравшись, он снова повернулся к Анне:
— Это окончательно?
Она решительно кивнула:
— Я собиралась написать, Паоло. Не ожидала так скоро тебя увидеть.
— Да, конечно, — пробормотал он, потупясь и не отрывая глаз от паркета. — Ты уверена?
— Абсолютно, — ответила она, спокойно открывая лежащую перед ней книгу отчетов и печально покачивая головой. — Твои последние гастроли, Паоло. Они принесли большие убытки, как и прежние. Мнения критиков разошлись. Ты сам-то читал их отзывы? Некоторые пишут, что ты утратил свое волшебство, что техника твоя стала неуверенной. Мне очень жаль, Паоло. Я тебя понимаю, но рынок не понимает. А он безжалостен. Публика больше на тебя не ходит.
Она откинулась в кресле, уже устав от этого разговора, и пододвинула Фортуни лежавшие на столе отчеты и счета. Он отрицательно покачал головой, даже не заглянув в бумаги. Анна продолжала, тон ее стал мягче:
— Мы дважды понесли убытки, Паоло. Третьего раза не хотелось бы.
И снова Фортуни уставился в пол, затем поднял на Анну ничего не выражавшие глаза и сказал, словно бы ни к кому не обращаясь:
— И что же мне делать?
Анна помолчала, глядя на Фортуни уже не как на клиента, а как на друга.
— Тебе уже шестьдесят один, Паоло, — тепло и в то же время настоятельно произнесла она. — Наслаждайся жизнью. Ты это заслужил.
— Но в этом вся моя жизнь! — выкрикнул он, как ему самому показалось, фальшивым голосом: отчаяние нанесло ему удар в солнечное сплетение.
И все же, говоря по совести, он не мог притворяться, что это для него такой уж сюрприз. Его как будто вывели наконец на чистую воду, долгие опасения подтвердились — и от этого ему, можно сказать, сделалось легче. Уже некоторое время Фортуни с трудом давались сложные пассажи, пальцы немели, а иногда и побаливали, и с этим ничего нельзя было поделать. Посещение врача, краткое, но убийственное, подтвердило начало артрита. Сначала врач предложил специальный термин, затем, словно дав обычной птахе экзотическое латинское название, вернулся к языку профанов. «Мы называем это артрит, Паоло. Дело самое обыденное». Так или иначе, доктор предупредил, что со временем Фортуни придется покинуть сцену. Его слушателям стало очевидно, что время пришло; признаки медленно развивающегося недуга проявились заметней, чем он предполагал.
Анна молчала. Сколько раз уже ей приходилось видеть это? Талантливые, разумные люди к концу карьеры оказывались абсолютно бесталанны в искусстве просто жить. Жизнь помимо сцены ужасала их.
Лишь у входной двери Фортуни вспомнил о своем зонтике. Изморось перешла в нескончаемый, ровный дождь, но вернуться не было никакой возможности. Ему никогда уже снова не сидеть в этой комнате, поскольку, хотя слово и не было названо, Фортуни ушел в отставку.
Прошло каких-то двадцать минут, собеседники в комнате обменялись десятком фраз, на улице выпало всего ничего осадков, а от всей его жизни, в которой он был Фортуни, Художником, не осталось и следа.
И Фортуни не вернулся за зонтиком, так как не был уже тем Фортуни, что входил в эту комнату. На каких основаниях он бы теперь там появился? А зонтик пусть остается там, где есть, пролежит в конторе невостребованным достаточно долго, будет объявлен ничейным и попадет в конце концов в случайные руки…
Через несколько недель, во время какого-то благотворительного концерта, где он был одним из выступавших музыкантов, Фортуни воспользовался случаем и после исполнения коротенькой пьесы Баха публично заявил о своем уходе с изяществом и остроумием, которые шли совсем не от сердца.
Фортуни оторвал взгляд от виолончели, запылившейся, но поблескивавшей в свете настольной лампы. Он покачал головой, чтобы отогнать видение того сырого дня, который так впитался в промокашку его памяти. Узнал время по старым часам у вестибюля. Волшебное время, подумалось ему, время, шагающее пружинистыми шагами, время, которое убежит от тебя, так что нужно за ним приглядывать, ведь столько всего еще предстоит сделать. Фортуни снова поправил галстук перед зеркалом в гостиной и приободрился при мысли о предстоящем вечере. Возможно, у него снова есть ради чего жить. И возможно, жить окажется не так уж трудно.
Свет жаркого августа почти так же резал глаза, как свет австралийского лета. Раскаленный воздух, клочки бумаги, которые редкие порывы ветерка гоняли по пустой площади, груды стульев у ресторана, брошенные футбольные мячи, зеленые ростки в щелях между камнями, ставни на окнах и запертые двери — типичное зрелище обезлюдевшего городка.
Многие знакомые Люси в августе уехали из Венеции — к счастью, кроме Марко. Лишь несколько консерваторцев все еще сидели в городе. Вода в каналах спа́ла, они напоминали осушенные грязевые котлы, и снаружи стояло такое пекло и зловоние, что не хотелось выходить на улицу. Люси стояла одна на площади в жилом квартале, где обычно царило многолюдье, и оглядывалась, решая, продолжать ли прогулку или вернуться домой. Все утро она просидела за инструментом, после полудня гуляла и теперь очутилась в той части Каннареджо, где живет в основном рабочий класс.
Ветер только раздражал ее. Она не подумала о погоде, когда одевалась, и ветер то и дело задирал подол ее легкого летнего платья. Мужчины глазели на нее из-за столиков, через окна баров, кафе и ресторанов, но она шла и глядела прямо перед собой, словно зевак не существовало. И скоро они перестали существовать. Ничто уже было не важно, потому что Люси уезжала. Она решила это в тот же день. Возможно, решение было внезапным, импульсивным и порывистым, но окончательным. Оставаться больше она не могла. Нет, невозможно.
К вечеру ветер наконец-то нагнал облака и посвежело. Люси не имела понятия ни куда собирается бежать, ни чем будет там заниматься. Она знала только, что нуждается в большом городе, и тут ей вспомнился Париж, вспомнилось время, проведенное там с родителями (она никогда не думала, что станет так по ним скучать). Люси бессмысленно уставилась в окно кухоньки, выходившее поверх канала. В просвете между зданиями виднелись другой канал и еще один небольшой мостик. И по нему как раз шел какой-то знакомый из консерватории. Найдется ли в Европе второй такой город — большой и одновременно компактный? — подумалось ей. Но компактный ли? А если он просто маленький?
В конце концов ей стало казаться, что Венеция просто маленький городок, а не большой город, а она нуждалась в большом городе, где могла бы затеряться, смешаться с толпой. Люси еле заметно улыбнулась, поскольку всегда представляла себя над толпой, одной из избранных, но теперь ей хотелось просто исчезнуть в толпе. Забыть свое имя, стать никем. Стоя у окна своей квартирки — тесной и убогой, как она теперь осознала, — Люси поняла, что надо уезжать как можно быстрее. Оставшись, она не сделает лучше никому — ни Фортуни, ни Марко, ни себе.