Лесли Эпстайн - Сан-Ремо-Драйв
— Смотрите, кто пришел. И так рано.
Ребята кинулись к ней.
— Я выиграл! — закричал Майкл. — Шесть-три, шесть-четыре.
Эдуард:
— Врун! Он жульничал! Все подачи с заступом.
— Ты правил не знаешь. Нашел оправдание.
Марша приложила пальцы к вискам.
— Нельзя ли снизить громкость до рева? Я весь день показывала дома очень неприятным людям с очень неприятными детьми. Рассчитывала на полчаса покоя. На одну. Половину. Часа.
— Извини, что мы так рано, — сказал я. — Не мог дождаться, когда уедем из клуба. Лотта была в отличной форме. Собирались по дороге зайти поесть мороженого. Подъехали к Тосканини, но почему-то он был закрыт.
— Возьми себе бокал. Хорошо, три бокала. Утопим наши разочарования в вине.
— Это не серьезно. Мальчикам…
— Ах, мальчикам! Ты ведь летишь во Францию? Они вливают божоле в своих младенцев, и те вырастают в писателей-лягушатников, философов-лягушатников и художников-лягушатников, n'est-ce-pas[91], с их лягушачьими картинками в Лувре. Эдуард, где три бокала, которые я просила?
— В Jeu de Paume, — поправил я, — если речь о присутствующих.
Марша подалась вперед, оперла свой изящный острый подбородок на ладони и продолжала театральным шепотом:
— Или ты боишься, что раз они не натуральные французы, а только бедные индейцы, то скопытятся от спиртного? То есть от огненной воды.
— Не глупи. Им надо делать уроки, только и всего. Они лоботрясничали все выходные.
Она сдвинула очки на лоб.
— Это утешает. А то я было подумала, что тебе, как никому, пристало проводить расовые различия.
Вернулся Эдуард с тремя стаканами. Его мать сказала:
— Это не бокалы. Понимаешь? Вот бокал для вина. А это — стакан для молока. Вино с молоком не мешают — вам не объясняют такие вещи, когда отец берет вас в свой храм?
Мы оба увидели, как вытянулось лицо у Эдуарда.
— За исключением рабочей Франции. — Марша взяла свою бутылку бургундского и налила полстакана — последнее, что там было. — Ой-ой. Ладно, это мое. — Она перелила вино в свой пузатый бокал и выпила залпом, видимо, в подражание рабочему на Пигаль. — И после паузы, вспомнив: — Salut.
Майкл сказал:
— Я знаю, где ты держишь бутылки. Принесу. — Не дожидаясь моего возражения, он ушел.
Марша сказала:
— Вы, двое, не смотрите на меня с таким укором. Сегодня было много всякого. У меня голова раскалывается. Расскажу вам, что произошло в доме «Монтана». Твой отец, Эдуард, всегда называет его домом Коттенов. Ага, вот и она. Умница! Ты выбрал прекрасный год. И мне: — Откроешь?
Скрепя сердце, я принялся откупоривать бутылку.
Так о чем я говорила? А, Коттен-клуб. Ха! Ха! Вам понравится эта история. Attendez![92] Показываю дом семье. Скоро я попрошу вас угадать, что это за семья. Итак: мама — медведица, ха, ха, папа — медведь, мальчик — медвежонок, девочка — медвежонок. И бедный брокер — назовем его так, потому что когда-то он был богатым, а теперь денег нет — бедный брокер, уже с головной болью, ведет их наверх, ведет их вниз и водит их по всему дому.
— Это длинная история, — сказал Эдуард.
— Не нахальничай. За это сделаю ее еще длинней. Очень славный дом построил себе старик Джозеф Коттен. Мне нравится, как солнце проникает сквозь плющ, которому позволили заслонить окна. Продолжаю. Затем мы идем на кухню, la cuisine.
Майкл и Эдуард, только что начавшие учить французский, послушно повторили: «La cuisine».
— Затем в столовую, la salle à manger.
— La salle à manger.
— Затем холостяцкая… как ее, к черту?..
Гангстеры подхватили хором:
— Как-ее-к-черту.
Я засмеялся.
Марша сказала:
— Очень смешно. Чрезвычайно. И вот наконец мы приходим в гостиную — плевать на перевод — изумительно красивую гостиную с дубовым паркетом и великолепным персидским ковром. Чего ты ждешь. Наливай, Ричард.
Я дал ей еще полбокала и по наперстку ребятам.
— И теперь я подхожу к главному событию. Я случайно посмотрела вниз, и что я вижу? Эта девочка, почти твоего возраста, Майкл, и твоего, Эдуард, — лет восьми, самое малое… Скажем, девяти. Спустила трусы и писает на килим девятнадцатого века.
При этих словах мальчики запрыгали и заверещали от восторга.
— Ха! Ха! Она пописала!
— Пописала на персидский! На ковер!
— Тише. Тише, прошу вас. Бедная моя голова. Горячая игла от уха до уха. Вы еще не слышали главного. Ее родители…
— Мама-медведица! Папа-медведь!
— Они тоже пописали?
— Нет, нет, нет. Хуже! Когда я выразила им свое изумление и глубокое огорчение, они только… хм, только хихикнули. А когда наклонилась, чтобы сдернуть маленькую стерву с ковра, он… нет, на самом деле мамаша — сказала: «Аллегра еще не закончила».
Я думал, что теперь уже описаются ребята. Они согнулись пополам и держались за животы.
— Аллегра не закончила!
— Не закончила пи-пи!
— Не досикала!
— По-маленькому!
— Я так и думала, что вам понравится рассказ, — сказала Марша, хмуро глядя на остатки, плескавшиеся в бокале. — Но вы упустили главное. А главное — я сказала, что вам придется угадывать. Что это была за семья? Не в смысле — евреи или католики, черные или белые, а были ли папа-медведь и мама-медведица адвокатами? Не-е-т.
— Не-е-ет, — подхватили близнецы.
— Врачами? Нет, решительно нет.
— Нет. Решительно нет, нет, нет.
— Были они бизнес-мишками? Не думаю…
Я прервал ее.
— Ладно, Марша. Ребята не догадались, так я скажу. Они были психоаналитики.
— Да. Золотая звездочка Ричарду! Психоаналитики! Боже милостивый, пятно было величиной с Россию на карте, прямо посередине бесценного килима, а они хоть бы языком поцокали!
Майкл и Эдуард истерически мотались по комнате, словно им в голову ударили винные пары.
— Всё, всё, ребята. Идите наверх. У вас уроки.
Они приостановили свое круговращение.
— Нет, отец, — сказал Майкл. — Я не хочу.
Эдуард сказал:
— Мы хотим побыть здесь.
Я мог бы договорить за них: Мы хотим побыть с мамой. Нам никогда не было так весело.
Но Марша смотрела в свою вазу с салатом, на латук, на грецкие орехи, на желтый желток.
— У меня был трудный день, — сказала она, не поднимая глаз. — Идите наверх. Вы действуете мне на нервы.
— Давайте. Марш. Налягте на книги.
Майкл:
— Это подло. Это нечестно. Мы уже сделали уроки.
— Я выучил все, что нужно, — присоединился Эдуард. — Спросите меня. Спросите про доктора Маулану Керенгу.
— О, Господи, — простонала Марша. — И я должна это слушать?
— Да, мама, должна! Мы все должны уважать культуру афроамериканцев.
— И всех народов, — добавил брат.
Марша уронила вилку на стол.
— Ты только послушай, Ричард. Ты слышишь? Мы растим людей-попугаев.
Майкл выпрямился, выпятил грудь.
— Маулана Каренга был блестящим профессором, он был огорчен беспорядками в Уоттсе…[93]
— Это здесь, — сказал Эдуард. — Вот почему этот фестиваль особо значим для всех нас, граждан Лос-Анджелеса.
— …Он решил, что афроамериканцам нужен фестиваль, как дань их культуре и традициям.
— Это Кванза, что значит: первые плоды урожая, духовное празднование единства и общности народа.
Очередь Майкла:
— Семь дней Кванзы мы начинаем отмечать двадцать шестого декабря. Первый день — Умоджа, или единство, о чем гласит африканская пословица: «Я есть, потому что есть мы». Второй день…
— Я, — сказал Эдуард. — Второй день — Куджичагулия, или самоопределение…
— Куджичагулия! — Марша с силой опустила бокал на стол. Он не разбился, но вино разлилось по полировке.
— Сейчас принесу полотенце, — сказал я.
За спиной у меня, нараспев, как декламируют дети, Майкл произнес:
— Уджима — это означает: коллективный труд и коллективная ответственность.
В кухне я сдернул с крюка полотенце. И остановился. Наверное, надеялся услышать смех, насмешливый возглас Марши или шмыганье носом, как после капель, и тявкающий хохоток мальчиков. Ни звука. Я прислонился к бачку с охлажденной водой, который изверг из нутра воздушную пробку. Кольнуло в виске, и я подумал: уж не передалась ли мне по воздуху, как инфекция, мигрень Марши. Освещение бассейна было включено, и сам бассейн выглядел из окна кухни как камень бирюзы в оправе. Да, такими торговали навахо на обочине шоссе, наряду с одеялами и перфокартами, и было это, когда мы с Маршей ехали забирать ребят. С полотенцем через плечо, как официант, я толкнул дверь в столовую.
Марша сидела, опустив голову на руки, и позвонки у нее на шее выступили, как у скульптуры Кете Кольвиц «Голодная женщина». Мальчики еще декламировали, но самодовольные улыбки уже исчезли. Вид у них был такой, как будто они очутились пленниками взбесившейся карусели. В голосе Майкла слышались исступленные нотки: