Иштван Эркень - Народ лагерей
Через несколько недель они сблизились, в результате чего Лани только выиграл. Взводный был расконвоирован, то есть мог свободно бывать в городе, он совершал выгоднейшие обмены, и в запасе у него всегда водились лакомые кусочки. Кстати, здоровенный он был, как бык, и вскоре полюбил профессора, как способны любить подобные горы мяса.
Лани постепенно набирался сил. Патаки раздобыл для него башмаки, портянки, справную одежду, снабжал едой. Иногда по ночам приятели лакомились холодной печеной картошкой и мясом. Слышно было, как они прячут под подушку обглоданные кости, как хлебают молоко или хрустят яблоком. Через три месяца Лани уже выходил из барака прогуляться, а к концу четвертого месяца неожиданно для всех вдруг расчесал свои спутанные космы. К тому времени на его нарах уже повсюду валялись книги и листки с записями — Лани вновь обрел себя.
* * *Теперь уже приятели обращались друг к другу на «ты» и знали все секреты друг дружки. Патаки называл дочку профессора попросту Эстер, и иногда они ссорились до хрипоты по вопросам воспитания: можно ли баловать ребенка? Лани давал Табору Патаки уроки по всей форме, полностью пройдя с ним материал средней школы, поскольку у взводного было всего два класса начального училища. Но котелок у него варил как надо, и все знания он схватывал на лету. Научился говорить по-немецки, освоил физику, химию и начатки философии. Понял, что является человеком, который наделен правами и обязанностями, и теоретически научился есть при помощи ножа и вилки, потому как дома обходился карманным ножиком. Там ему приходилось прореживать сахарную свеклу в графском поместье.
Содружество это просуществовало два года. Мы, составлявшие их ближайшее окружение, понимали, что это уникальная человеческая связь, чистейшая из чистых: взаимосвязь учителя и ученика, где и учитель, и ученик постоянно менялись местами. Ведь и Лани научился у взводного кое-чему, что трудно назвать одним словом как учебный предмет. Он познал реальность жизни и общественную практику. Если в области астрономии Лани выступал профессиональным лектором, то раздобыть печеную картошку — тут уж докой был Патаки. Знание и того, и другого равно необходимо в жизни.
Два года спустя их сообщество распалось. Профессора отпустили на родину, взводный остался отбывать срок. Разлука его не сломила. Патаки выучил русский, стал читать Толстого и Лермонтова. Увлекся историей искусства. Завел толстую тетрадь, куда заносил для памяти такие факты: «Флоренция, на берегу реки Арно. Ее называют городом ренессанса. Период расцвета — кватроченто, что по-нашему означает пятнадцатый век…» Патаки словно губка вытягивал из офицеров знания, какими те обладали. «Знаешь, зачем мне это? Чтобы Янике не было за меня стыдно, когда домой вернусь…» И украдкой стал сочинять стихи.
Таков жизненный путь Габора Патаки — вернее, та часть пути, что ведет вверх. Направление это не экстраординарно, разве что масштабы незаурядны. Пройти путь плена — значит, пройти путь обучения человечности. Набираешься опыта, осваиваешь новое, меняешься и врастаешь в широчайшее человеческое сообщество: единение сознательных людей. Не каждый добирается до романов Толстого и попыток стихотворчества, но почти все достигают духовного очищения и человеческого самосознания. Можно смело назвать это чувство самосознания демократией, поскольку по ту сторону проволоки, на языке свободных людей, оно называется именно так.
* * *В разгар лета 1946 года Патаки вызвал меня из барака. «Найдем какое-нибудь местечко потише», — сказал он и утащил меня в дальний конец лагеря, за пекарню, куда никто не заглядывал. Там протянул мне листок бумаги со стихотворением. «Здесь описано, как нас разлучили с Яникой… В общем, сам поймешь». Я прочел и похвалил стихотворение. Патаки зарделся и в ответ сказал, что сам-то он не очень в стихах разбирается, но он показывал господину генерал-майору Рускицаи и Шандору Винту, что на кухне служит, и им обоим стихотворение понравилось, и значит, может оно и впрямь не так уж плохо. «Держи этот листок у себя, — распорядился Патаки, — и, если раньше меня домой попадешь, передай Янике». Я пообещал; потом вскользь заметил, что мог бы и опубликовать его в печати — конечно, после того, как вернусь домой. Патаки опять зарделся и сказал, что он, мол, не против, но лишь в том случае, если я уверен, что над ним не станут смеяться. И не прощаясь ушел.
Я привожу здесь это стихотворение в полной уверенности, что ни у кого оно не вызовет усмешки.
Тебя со мной разлучили,Отрезали, как по живому.Первая боль притупилась,Теперь болит по-другому.
Заброшенный в края, где все чужое,Я обречен сносить судьбы удары.Единое нельзя разнять надвое,Один не значит половина пары.
Два человека — словно нация одна,Сплоченная всей прошлой жизнью,Где труд, язык наш и душаКорнями общими вросли в землю отчизны.
За эту землю я борюсь, не только за тебя!Закон всей жизни твердо я усвоил:Не важно, обретут отчизну для себяНесметное число людей иль только двое…
«ВОЙНА БЫЛА ДЛЯ МЕНЯ САМЫМ ЗНАЧИТЕЛЬНЫМ, СУДЬБОНОСНЫМ СОБЫТИЕМ ЖИЗНИ»
(отрывки из интервью)В январе 1943 года вместе с остатками отступающей Второй венгерской армии я прошел триста километров, в кошмарных условиях. Совершившие прорыв части Красной Армии настигли нас, и я попал в плен. Я был в числе шестидесяти четырех тысяч венгров, кого тогда и там же постигла одинаковая участь. Но одновременно с нами в плену очутились сотни тысяч немцев, итальянцев и румын, и началось гигантское передвижение этих масс к востоку. Навстречу нам нескончаемыми плотными колоннами двигались части Красной Армии. На нас они внимания не обращали, просто указывали направление, куда идти. Дело в том, что советское командование совершенно не было готово к такому количеству пленных и уж никак не рассчитывало, что нацисты столь гнусно поступят со своими союзниками, чуть ли не по заранее намеченному плану бросив незадачливых сателлитов на милость противника. Многое можно бы порассказать об этой подлости: о том, как препятствовали немцы организованному отступлению венгерских частей, как лишали нас транспорта в условиях, когда наличие средства передвижения было равносильно сохранению жизни, как безжалостно стреляли в венгров, которые при отступлении пытались забраться в немецкий грузовик…
Долгие месяцы текла эта нескончаемая река пленных по шоссейным дорогам, безо всякого конвоя. Русские крестьяне, подчистую обобранные отступающими немцами, делились с нами последними крохами, благодаря чему мы и остались в живых. За время этих долгих странствий многим пленным удалось довольно таки неплохо устроиться, застряв где-нибудь в русском селе. При полном отсутствии рабочих рук крестьяне охотно принимали чужаков, и не один из них объявлялся на сборном лагерном пункте лишь долгое время спустя.
Что касается меня, то я после месячного скитания попал на сборный пункт в Черненке, а уж оттуда — в тамбовский лагерь для военнопленных, между Старым и Новым Осколом, на берегу реки Оскол. Там я и начал писать книгу, за неимением бумаги делая заметки огрызком карандаша на бумажных клочках, выдаваемых русскими на закрутки. Когда по лагерю разошелся слух о том, что я пишу книгу, ко мне устремились товарищи по несчастью; каждый спешил сообщить имена и факты, поделиться впечатлениями, рассказать случаи не только трагические, но порой и анекдотические — в результате этого коллективного труда возникла книга «Народ лагерей». Не я написал ее, а те триста тысяч венгров, кто находился в советском плену. Я выступал лишь в роли писца.
(1947)Теперь трудно представить себе ситуацию, в которой зародилась эта книга. Вместе с сотнями себе подобных я обитал в одном бараке, выходил на работы, то есть никогда не оставался наедине с собой. В армии и в плену всегда оказываешься тесно связан со множеством чужих, не знакомых друг с другом людей. Это побуждает рассказывать о своей жизни. Плен — это пора великих повествований. Воспоминания о прошлом рвутся словно в распахнутые шлюзы. В такие моменты людям кажется, будто прошлым можно объяснить настоящее.
В плен я попал молодым, начинающим писателем, с тощим сборничком рассказов за плечами. Для моих сочинений на заре писательского поприща были характерны этакая игривость и склонность к сюрреализму; я не слишком церемонился с реальностью, предпочитая давать волю воображению. А затем очутился на войне и в плену — в реальной действительности; более жестокую и гнетущую реальность трудно вообразить. Подобно тому, как у любого писателя есть основное, главное переживание, которое сопровождает его в ходе всей жизни, для меня важнейшим событием стала война. Не грохот боевых орудий, а сформированное войной человеческое сообщество, близость судеб явились для меня потрясающим впечатлением.