Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника
— Кароль в вас влюблен!
— Он? Да не влюблен он ни в меня, ни в какую другую… Ему одного только надо… Чтобы переспать… — И здесь она изрекла нечто такое, что доставило ей удовольствие, выразилась так: — Ведь это щенок и кроме того, знаете… нет, лучше не говорить! — Это, конечно, был намек на не слишком чистое прошлое Кароля, но несмотря ни на что, мне казалось, что я улавливаю и доброжелательную нотку — как будто здесь скрывался оттенок «органической» симпатии, отчасти приятельской, нет, в ее словах не было отвращения, скорее, сказанное было ей в какой-то мере приятно… и даже как-то фамильярно сказала… Выглядело так, что вроде невеста Вацлава резко осуждает Кароля, но в то же время соединяется с ним в бурной, общей для всех них, рожденных под знаком войны, судьбе. Я тут же ухватился за это, дернул за струну появившейся фамильярности, и обратился к ней небрежно и по-приятельски, что, дескать, она также не одного знавала и наверняка не святая, ну вот и могла бы поэтому с ним переспать, почему бы нет? Она восприняла мои слова спокойно, значительно спокойнее, чем я ожидал, и даже можно сказать с определенной готовностью, удивительно покорно. Она сразу же согласилась со мной, что «естественно, могла бы», тем более, что такое уже было с одним из АК, который ночевал у них дома в прошлом году. «Вы только ничего не говорите родителям». Почему же девушка так легко посвящает меня в свои делишки? И притом сразу же после обручения с Вацлавом? Я спросил, не догадываются ли о чем родители (о связи с этим из АК) на что она сказала: — Догадываются, потому что даже застукали нас. Но, конкретно, не догадываются…
«Конкретно» — гениальное слово. С его помощью можно сказать все: гениально запутывающее слово. Теперь мы ехали дорогой на Бжустову, под липами — наполненная чистым светом тень, кони встают, шоры налезают им на хребты, под колесами шуршит песок.
— Хорошо! Вот именно! Так почему же? Если с тем из АК, то почему не с этим?
— Нет.
Ах, эта легкость, с которой женщины говорят «нет». Эта способность отказывать. Это самое «нет» всегда у них в запасе, и когда они найдут его в себе, то становятся безжалостными. Разве что… она была влюблена в Вацлава? Неужели это было причиной ее сдержанности? Я сказал что-то вроде того, что, мол, для Вацлава было бы ударом, если бы он, столь уважающий ее и такой религиозный, принципиальный, узнал о ее «прошлом». Я выразил надежду, что этого ему никогда не скажут, да, лучше, чтобы она его оберегала… его, который верит в их полное духовное взаимопонимание… Она меня обиженно прервала: — А вы что же думаете, что у меня нет моральных принципов?
— У него католическая мораль.
— У меня тоже. Я ведь католичка.
— Так вы, значит, и причащаетесь?
— А как же!
— А в Бога вы верите? Так, буквально, по-католически?
— Если бы я не верила, то не ходила бы на исповедь и к причастию. Вы не думайте! Мне принципы моего будущего мужа очень подходят. А его мать — это почти что моя мать. Сами увидите, что это за женщина! Для меня честь войти в такую семью. — И помолчав немного, добавила, охаживая коней вожжами: — По крайней мере, когда выйду за него, брошу гулять.
Песок. Дорога. Под гору.
К чему это? Вульгарность ее последних слов? «Брошу гулять». Могла бы выразиться и поделикатней. Но отзвук той фразы имел двойной смысл… В ней крылась жажда чистоты, достоинства — и одновременно она была недостойной, принижающей самой своей формулировкой… и все-таки возбуждающей… возбуждающим меня… потому что это опять сближало ее с Каролем. И еще раз, как некогда с Каролем, меня охватило мимолетное разочарование — что от них ничего нельзя дознаться, потому что все, что они говорят, о чем думают, что чувствуют, является лишь игрой возбужденности, постоянным раздражением, разжиганием нарциссического наслаждения — и что они первые падут жертвой своего обольстительства. Эта девушка? Эта девушка, которая была не чем иным, как только приручением к себе, притяжением, одним большим обольщением, гибким, мягким, поглощающим кокетством — когда она так сидела рядом со мной, в своем пальтишке, сложив маленькие, слишком маленькие ручки. «Когда выйду за него, брошу гулять» — прозвучало строго и было актом повиновения — Вацлаву, из-за Вацлава — и представляло сколь фамильярное, столь же и соблазняющее признание собственной слабости. Она возбуждала даже своей добродетелью… но вдали перед нами повозка, ползущая на пригорок, и на козлах, рядом с возницей, Кароль… Кароль… Кароль… На козлах. На пригорке. Вдали. Не знаю, то ли то, что он показался «вдали», то ли то, что он показался «на пригорке»… но в этой композиции, в этой «подаче» Кароля, в этом его появлении было что-то, бесившее меня, и взбешенный, указывая на него пальцем, я сказал:
— А червей-то вы с ним любите давить!
— Да что вам дался этот червь? Он наступил, ну я и придавила.
— Вам прекрасно было известно, что червяк мучается!
— Не пойму, чего вы все…
Опять все было в неизвестности. Она сидела рядом со мной. У меня промелькнула мысль, что надо это бросать — выйти из игры… Мое положение, сводившееся к купанию в их эротизме, было невыносимым! Я должен был как можно скорее заняться чем-то другим, более приличным — заняться более серьезными делами! Разве так трудно было вернуться к нормальному и так хорошо мне известному состоянию, при котором интересным и важным кажется нечто совершенно другое, а такие шалости с молодежью становятся чем-то достойным презрения? Но когда человек возбужден, влюблен в собственное возбуждение, возбуждается им, тогда все остальное для него перестает быть жизнью! Еще раз указывая на Кароля компрометирующим пальцем, я настойчиво гнул свое, желая припереть ее к стенке, вырвать из нее признание:
— Вы существуете не для себя. Вы существуете для другого. Но в этом случае вы созданы для него. Вы принадлежите ему!
— Я? Ему? Что это вам в голову взбрело?
Она рассмеялась. Эти их — ее и его — постоянные запутывающее смешки! Отчаяние.
Она отталкивала его… смеясь… Отталкивала смехом. Ее смех был кратким, он тут же оборвался, был слабым обозначением смеха — но в это краткое мгновенье в ее смехе я усмотрел его смех. Тот же улыбчивый рот, те же зубы. Это было «красиво»… увы, увы, это было «красиво». Оба они были «красивы». Потому она и не хотела!
7
Руда. Обе повозки подъехали к крыльцу. Мы вышли. Появился Вацлав и подбежал к будущей жене, чтобы приветствовать ее на пороге своего собственного дома, а нас принимал с очень спокойной, покоряющей предупредительностью. В прихожей мы целовали иссушенную, мелкую, пахнущую травами и лекарствами руку пожилой пани, старательно, аккуратно пожавшей нам пальцы. Дом был полон, вчера неожиданно приехала семья из-под Львова, которую поместили на втором этаже, в гостиной встали кровати, служанка бегала, на полу посреди узлов и чемоданов играли дети. Видя все это, мы сказали, что на ночь вернемся в Повурную, но пани Амелия не желала соглашаться и просила «не делать ей этого», потому что все как-нибудь поместятся. В пользу скорейшего возвращения домой говорили и другие соображения, в частности, Вацлав сообщил нам, мужчинам, что пришли два человека из АК и просились переночевать и что в данной местности, как следовало из скупых намеков, готовится какая-то операция. Все это создавало довольно нервозную обстановку, но мы уселись в креслах в затемненной гостиной со множеством окон, и началась беседа, а пани Амелия учтиво обратилась к Фридерику и ко мне, расспрашивая о наших судьбах и злоключениях. Ее голова, какая-то необычайно старая и сухая, возносилась над ее шеей как звезда, и человеком она наверняка была неординарным, да и вообще воздух этого места оказался слишком сильным, нет, эти дифирамбы в ее адрес отнюдь не были преувеличением, мы имели дело не со славной деревенской матроной провинциального масштаба, а с личностью, атмосфера которой господствовала с непреодолимой силой. Трудно сказать, что было в основе такого положения вещей. Подобное тому, что демонстрировал Вацлав, но, видимо, еще более глубокое уважение к человеческому существу. Учтивость, возникающая из утонченного чувства собственного достоинства. Почти одухотворенная, вдохновенная, несмотря на безмерную простоту, деликатность. И удивительное благородство. Однако в основе своей все это было безумно категоричным, здесь царило какое-то высшее соображение, абсолютное, пресекающее всяческие сомнения, и для нас — для меня и возможно для Фридерика — этот дом со столь определенной нравственностью стал вдруг чудесным местом отдохновения, оазисом, поскольку здесь правил метафизический, то есть внетелесный принцип, короче говоря, правил освобожденный из тела и слишком почтенный, чтобы гоняться за Геней и Каролем, католический Бог. Такое ощущение, как будто рука мудрой матери отшлепала нас, и нас призвали к порядку, и все возвратилось к истинному измерению. Геня с Каролем, Геня плюс Кароль стали тем, чем были — обычными молодыми людьми, а Геня при Вацлаве стала более значительной, но только из-за любви и супружества. Мы же, старшие, получили обоснование своего старшинства и неожиданно оказались им так сильно ограждены, что речи быть не могло о какой-то угрозе оттуда, снизу. Словом, повторилось то «отрезвление», которое Вацлав привез нам с собой в Повурную, но в еще больших масштабах. Прекратился гнетущий нажим молодых коленей на нашу грудь.